Михаил Стрельцов - Журавлиное небо стр 21.

Шрифт
Фон

Наверное, больше всего меня злило, что такие вот желторотики как эти, могли позвонить ей. "Слушай, Лорик, мы сейчас завалимся к тебе с Эдиком. Тосты, конечно, наши, твой выпивон. Поздравляем - это законно. Ты теперь уже старуха - девятнадцать, как пить дать. Держи, старуха, хвост пистолетом". И хуже всего было то, что тут я ничего не мог поделать. Я чувствовал себя беспомощным, как слепой котенок. Нищий у чужого порога. Мои тридцать лет тяжкой ношей легли на плечи. Нищенская сума - лишние десять лет. Я мог бы сидеть у нее вместе со всеми, но вот должен почему-то звонить. Зачем? Меня пригласят снова. И снова я откажусь. И она обидится, особенно сейчас, когда гости уже в сборе. И назло мне будет танцевать весь вечер с каким-нибудь Эдиком. "Ты просто дурак, - сказал я себе, - тебе нужно быть там. И сидеть за столом. Этаким мудрым богом среди легкомысленных сатиров. И оберегать юную нимфу. Ты лучше их. На целых десять лет".

В телефонной будке удушливо пахло нагретой за день краской. Автомат глухо огрызнулся, проглатывая монетку. Трубка, аляповато прикованная к аппарату стальной цепью, была безразлично тепла. Я нажал кнопку - автомат подключился сам. С гулом разбилась тишина, и потом страшная, неумолимо безголосая распахнулась пустота. Еще немного погодя шорох и голос:

- Вера Федоровна у телефона. Кто говорит?

Какой молодой, высокий голос; неужто мать?

- Мне нужна Лариса. Позовите, пожалуйста, Ларису.

Я слышал какой-то шорох, голоса, обрывки музыки. Радиола или телевизор? Мне почему-то хотелось, чтобы телевизор.

- Вы должны были прийти к нам на вечер? Вы опоздали?

Какой молодой, уверенный, твердый голос! Лариса говорила, что мать курит. Выходит, враки, что у женщин от курения грубеет голос.

- Нет, я не опоздал. Я не знал, что у вас вечер… Лариса дома?

- Она пошла с девочками в магазин. За мороженым. Послали ребят, а их почему-то долго нет. Они скоро вернутся… Что ей передать?

- Ничего. Я, может быть, позвоню попозже.

Я лгал. У нее хватило догадливости не расспрашивать, кто звонит. Хотя она все равно не знала меня. Я видел ее как-то случайно в городе. Она была с Ларисой. Высокая, круглый подбородок, поджатые губы и, кажется, строгий взгляд. И вместе с тем какая-то детская растерянность, что-то такое, что почти вызывало жалость. Отец, говорила Лариса, ее ревновал. "Лариса, скажи матери, чтоб смотрела в свою тарелку". Это однажды в гостях.

- Всего хорошего, - сказал я и неожиданно добавил: - Вера Федоровна. - Получилось как-то игриво и даже не без нежности. Нет, нужно вешать трубку. Все.

- А может, я все же передам Ларисе, что…

Я повесил трубку.

Я вышел на тротуар. У меня почему-то слегка кружилась голова. Я будто всплывал на поверхность из-под воды. Меня, покачиваясь, встречала улица: дома, люди, деревья становились на свои места, обретая неизбежную, строгую определенность. Я стоял, раздумывая, что делать дальше. В голове лениво ворочалось что-то вроде: "Эх, Женька, Женька, свет Иванович! Морально устойчивого холостяка из тебя не вышло - придется снова переквалифицироваться в донжуана".

Ничего не оставалось, как идти домой.

Начинало темнеть, и улица становилась переменчивой - от света фонарей, от зыбких теней, от странной молчаливости троллейбусов, за синими стеклами которых как-то замедленно, бездумно двигались люди, беззвучно смеялись, смотрели незряче. До слуха долетали отголоски разговоров, шелест листвы, повевало прохладой, а потом до дурноты томно и сладко пахло еще не остывшим асфальтом, духами, пылью, оброненным кем-то под ноги мороженым. Фонари горели обреченно-ровно, будто сами не верили в свой свет, и листва лип под ними была неприятно зеленой, холодно-яркой, и так же холодно переливалось на западе над городом настороженно-желтое, фиолетовое, сиреневое небо.

Было сиротливо и холодно на душе. Я перешел на ту сторону, где было меньше людей и магазинных витрин, и огни фонарей под невеселой полуаркой темных лип повели меня домой, к пустой квартире, которая не сулила ничего, кроме одиночества, и дважды я задерживался у людных троллейбусных остановок, просто чтобы покурить, и снова брел, и где-то возле "Гастронома" догнал двоих желторотиков, кативших перед собой банку из-под консервов, как футбольный мяч. И снова все во мне содрогнулось от холодной злости. Я знал, что это глупая, пустая злость, что никто не виноват и никто не поможет мне, и все равно злился, и дерзко смотрел встречным в глаза, словно знал за каждым самый тяжкий из тяжких грехов.

Две пары шли впереди меня. Один - долговязый, сутулый, с высоко подстриженной, вытянутой головой, заложив руки за спину, скучал рядом с бойкой девчушкой; второй - цыгановатый, кудрявый, с сухой загорелой шеей, на которой темным пятном выделялась впадинка, без устали острил, глупо хохотал и время от времени, словно невзначай, клал руку на талию своей рослой рыжеватой подружки, на переливчатое платье из тафты, а та лениво поворачивалась через плечо и била его по руке, а он смеялся и клал руку уже на плечо и спрашивал: "А так можно?" - и снова хохотал. Ах, какая это была идиллия, черт возьми, - я видел все насквозь, я видел их, когда они останутся вдвоем, и, право, я отдал бы им мою пустую квартиру - этой девушке и этому нахальному парню, только пусть бы он был нахальным до конца.

На углу улицы я свернул налево - они пошли дальше. Моя улица сбегала вниз, к парку, и тут было укромнее, темнее - бледно светились неоновые лампы. Я был дома. Шагнул в тень арки ворот и под ее высокими сводами протопал во двор, зашел в подъезд и поднялся к лифту. Какое-то безразличие овладело мною. Злость улетучилась. Я ничего не хотел. Корабль причалил к берегу, и теперь его борта лениво окатывали волны. Меня убаюкивало одиночество. Я вошел в лифт-и вяло нажал кнопку. Погас и снова вспыхнул свет. Лифт плыл вверх, и я был один. Я закурил. Я не знал, часто ли бывает с человеком такое. Особенно если он очень старательно воспитывал себя в детстве. Если стремился все понять. И очень мало действовал. И потому не достиг в жизни ничего. Да в конце концов это ерунда - достигнуть. Меня это никогда и не прельщало. Я хотел другого. На одной речонке я видел однажды рыболова. Казалось, он делал то же, что и я: томился с удочкой на берегу в ожидании поклевки. Разница была только в том, что у него ловилась рыба, а у меня нет. Это трудно было понять. Рыба сама шла к нему. На нем был старый выцветший плащ, на голове - невзрачная кепчонка, на ногах брезентовые туфли. Палило солнце, а ему вовсе не было жарко. Я подвернул брюки, чтобы не намочить, а для него словно бы и не существовало воды, словно река была не река, а зеркальный паркет. Брезентовые туфли совсем сухие. Из плетеной корзинки, обернутой тряпкой, он доставал вареную картошку, осторожно разрезал ее, заслонив ладонью, на маленькие кусочки и, будто благословляя реку, таинственным жестом рассыпал эти кусочки у берега. Потом, поджав под себя ноги, замирал на камне, выступавшем возле берега из воды, и ждал. Как я ни следил за ним, не мог устеречь того момента, когда у него начинался клев, - я видел только рыбу, трепещущую уже у него в руке.

Я ничего не понимал. А когда понял, мне стало ясно, что главное не в том, чтобы достигнуть, не в результате, который просто-напросто результат, если рассматривать его отвлеченно. Все дело в соответствии этому результату нас самих. В соответствии цели и результата. Обыкновенный подлещик для того рыболова был обыкновенным подлещиком, но, затрепетав на ладони, он мог стать и золотой рыбкой. Однако прежде всего он был подлещиком. Удачи не было - была награда за терпеливость. И эта терпеливость не принижала человека, как не принижали ни старый порыжелый плащ, ни потертая кепчонка, ни брезентовые туфли. Главным был вначале не результат, а полнота предчувствия его. Я торопился, нервничал, я думал про событие, про результат и не замечал, как мой внутренний голос глох, как удача начинала казаться чудом, а подлещик - недосягаемой золотой рыбкой. Но не было ни подлещика, ни золотой рыбки.

Мне нужно, очень нужно учиться терпению.

Новую сигарету я закурил уже в квартире. На кухне. Я любил эту кухню, потому что здесь хозяйничала Мила. Чужая жена, мужняя жена, которая всегда старалась сделать так, чтоб я чувствовал себя в этой квартире своим, а не просто чужаком-квартирантом. Кухня была тем местом, где разворачивались во всю ширь недюжинные Милины способности. Кухня была эмблемой квартиры, даже, если хотите, ее душой. И Мила была идеальной женой. Мужу с такой женой никогда не знать проблемы кухни - в прямом и переносном смысле. Он может привести в дом хоть сотню приятелей, и все они будут накормлены, и у него - если только он не тупица и не бурбон - никогда не повернется язык сказать, что у жены мал образовательный ценз, и что между высокими интеллектуальными сферами и кухней лежит бездонная пропасть, и что ему в итоге, как воздуха, не хватает высокоинтеллектуальных бесед. Впрочем, обсуждать с Милой цены на продукты мне было куда интереснее, чем говорить о кибернетике с ее кандидатом-мужем.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке