- Алешу Любикова? - Снежко с сомнением покачал головой. - Потянет ли, Федор Адрианович? Братичи - ведь они ой-ой!
- Ничего, трудности нас только и спасают. На легкой жизни никто бы ничему не научился.
- А что, - с загоревшимися вдруг глазами воскликнул Снежко и лихо взмахнул рукой. - Хватит ему, Алешке, жить в четверть силы! Такому бугаю мешки бы с мукой таскать, а он два года от бумажной пыли чихает. Засиделся в невестах. Сватайте, Федор Адрианович!..
Когда Снежко ушел, второй секретарь сказал Ключареву:
- Вы сейчас почти перефразировали Павлова. Старик спрашивал: какое главное условие достижения цели? И отвечал: существование препятствий. В ответ на препятствие напрягается рефлекс цели, и тогда-то она будет достигнута. Помните?
Ключарев смущенно поскреб в затылке: о Павлове он знал "в общем и целом" и чистосердечно в этом признался. Тогда Лобко присел на жесткое деревянное креслице и, старательно протирая очки, как лектор перед многочисленной аудиторией, начал рассказывать своему единственному слушателю о великом русском физиологе…
Между тем уступка нелегко далась Пинчуку. Он не любил скандалов, открытой борьбы в лоб, но, с другой стороны, если Ключарев наломает дров в районе, не спросят ли тогда и с него, Пинчука, как с человека опытного, посланного в район с первых дней освобождения?
На всякий случай Пинчук попробовал позондировать почву в самом райкоме. Он тоже спросил второго секретаря Лобко:
- Скажи откровенно, Леонтий Иванович, ты всегда понимаешь, что делает Ключарев?
- Что делает? Когда делает? - рассеянно отозвался Лобко.
- Ну… он крут, - осторожно начал Пинчук, - и опрометчив.
Лобко несколько минут внимательно слушал его с сосредоточенным видом.
- Это хорошо, что вы так глубоко задумались о человеке, о его сущности, - сказал он наконец. - Видите ли, мне кажется, товарищ Ключарев переживает сейчас тот важный для каждого человека момент, когда вся полнота сил и чувств требует выхода и применения. То, что накапливалось незаметно годами, как бы по инерции роста, сейчас достигло предела. Впрочем, нет, - прервал себя Лобко. - Нет, нет! Это не предел! Я верю в безграничное развитие человеческих возможностей. А вы верите? - спросил он внезапно.
- Верю, - уныло отозвался Пинчук.
- И особенно когда для этих возможностей такое обширное поле деятельности, как у нас, - продолжал Лобко, увлекаясь все больше и больше. - Ведь как бы мы далеко ни ушли, чего бы ни достигли, долго еще на земле будут оставаться такие места, где все начнется впервые: и Советская власть, и колхозы, и рождение нового человека. Целые материки живут сейчас как во сне. Человек рождается, выпивает положенную ему чашу горя и маленькую каплю радости, умирает - и все это так и не узнав, на что он способен, что мог бы совершить. Коммунизм, - торжественно и тихо сказал Лобко, - коммунизм - это, по-моему, и есть раскрытие всего человека, всех его возможностей.
Глаза его сияли под очками, бритое лицо улыбалось мечтательной, застенчивой улыбкой.
- Леонтий Иванович, - сказал Пинчук, - знаешь, мы практические работники… Дышать некогда иногда. Спасибо тебе за беседу, конечно…
"Ну, вот и поговорили, - думал он, расставшись с Лобко. - Еще один блажной в районе!"
Однако результат этой беседы был бы очень неожидан для Лобко, если б он узнал о нем. Но Лобко спустя месяц уехал на свои обычные экзамены и уже не вернулся в район: его оставили в областном городе, так что окончание истории Любикова разворачивалось уже без него.
Дело в том, что Пинчук, начиная с того же вечера, принялся писать обстоятельное письмо в обком, обвиняя Ключарева в зазнайстве, самоуправстве и других смертных грехах. Он собирал факты каждый день, не торопясь. Излагал их без запальчивости. Нет, он не был врагом Ключарева и теперь просто считал своим долгом сигнализировать.
Обком отозвался на сигнал. Приехала комиссия, проверяла протоколы двухлетней давности. Но весна прошла в районе хорошо, посеялись дружно, и Ключарев (вместе с Пинчуком же!) первые в области подписали рапорт о завершении сева. Комиссия признала первого секретаря во всем правым и уехала.
Секретарь обкома Курило, не любивший у себя в области никаких склок, не дал делу дальнейшего хода, а просто вызвал Ключарева и спросил в своей обычной добродушно-грубоватой манере:
- Ты чего не поделил там с советской властью, что она на тебя жалуется? Чем обидел Пинчука?
- Ничем. Просто мы смотрим на некоторые вещи по-разному. Впрочем, я не знал, что это именно он жаловался.
Секретарь обкома внимательно посмотрел на него сбоку своим умным медвежьим глазком и задумчиво поскреб подбородок.
- Н-да, - протянул он, - попадаются еще такие деятели, ходят с карандашом и следят, чуть ошибся - на заметочку. И, главное, все верно: факты, числа, свидетели. Было, было! Все верно и… все неправда, вот в чем штука-то! А ведь Пинчук, наверно, думал, что проявил полезную бдительность, чудак такой!..
Ключарев молчал.
- Может, его перевести от тебя? - спросил Курило, все так же испытующе, но и благожелательно поглядывая на Ключарева.
- Нет уж, пусть он лучше остается, - подумав, решительно возразил Ключарев. - Тем более, что дело касается лично меня. Ну, а что я за цаца, чтоб меня все любили? Значит, не смог убедить, что прав, вот и все!
Разговор тяготил Ключарева. Из обкома он возвращался в очень скверном настроении. Он чувствовал, что благодаря своей излишней щепетильности сам отрезал путь к серьезному, принципиальному разговору, и вся история с Пинчуком предстала перед секретарем обкома в неправильном свете, словно это была личная ссора.
"Ну, ладно; ладно, - в сотый раз твердил себе Ключарев. - Разве дело только в том, чтобы доказать свою правоту перед начальством? Даже лучше, пожалуй, что Пинчук остается в районе. Ведь не враг же он мне, в самом деле! Не склочник по призванию. Сам поймет".
Если говорить о человеческих слабостях, то были, конечно, они и у Ключарева. Несмотря на резкость и проницательность, он оставался слишком мягким человеком, чужие ошибки заставляли его страдать, а упорное недоброжелательство глубоко, хотя и тайно, ранило. Он видел в этом прежде всего признак своей собственной неумелости, а он не хотел быть неумелым!
Тайное честолюбие Ключарева заключалось в том, чтобы не только сделать свой район лучшим, но и самому стать таким лучшим, лучшим не по названию, а по самой сущности. О, он очень хорошо знал, что доверие целого района не дается человеку только потому, что тот занимает высокий пост. По своему положению Ключарев был первой фигурой в районе, ну, так вот он действительно хотел быть первым! Первым, к кому приходили бы люди с горем и радостью, перед кем не только перелистывают протоколы в скоросшивателях, но и открывают сердца!
2
Итак, Ключарев не внял предостережениям Пинчука, и "библиотекарь" Любиков стал председателем колхоза.
Но сначала Братичи пошли резко вниз.
Из колхоза-середнячка они превратились в отставший. "Дворцы да Братичи - два братца", - пустил по району хлесткую поговорку Блищук.
Любиков метался с утра до ночи по своей длинной, растянувшейся вдоль Глубыни территории. Каждый его шаг сопровождался скрытыми булавочными уколами, а иногда и прямым неподчинением. Голубые любиковские глаза запали, не брился он неделями. Была даже такая отчаянная ночь, когда он послал нарочного с письмом к Ключареву: "Больше не могу. Хоть стреляйся".
Ключарев приехал утром и оставался в колхозе восемь дней.
Была ранняя пасмурная весна. Паводок еще не сошел. Реки Глубынь и Прамень стояли вровень с берегами, разливаясь по низине тусклым волнистым зеркалом.
Ключарев отправил машину обратно в Городок и шел пешком в больших кирзовых сапогах и брезентовом дождевике. Места эти были ему очень знакомы. Братичи даже не деревня, а цепь хуторов вдоль Глубыни. От главной усадьбы, где было расположено несколько наспех воздвигнутых хозяйственных построек из старых бревен, Ключарев решил отправиться по бригадам. Любикова он оставил в правлении. По тому, как тот кинулся к нему на звук подошедшей машины, по лужам, не разбирая пути, словно из горящего дома, Ключарев сразу понял, что дела здесь плохи. И незачем было создавать вид внешнего благополучия, чтобы Любиков водил его по колхозу напоказ, как хозяин. Любиков был здесь чужим. Братичи встретили его настороженно и враждебно. Да и сам внешний вид Алексея, заросшего, в старой забрызганной шинели, ничем не напоминал хозяина, человека, который мог бы понравиться и без того предубежденным против него людям.
- Где ты ночуешь? - спросил Ключарев.
Алексей провел его в боковушку, почти чулан, здесь же, в доме правления. Ватник на гвозде, кружка холодного чая, блюдце, полное до краев окурками, - вот, что было в комнате.
- Жену оставил в Городке?
- Куда же я ее привезу сюда? - почти в отчаянье махнул рукой Любиков.
Ключарев молча взял блюдце, выкинул окурки в форточку, и ветер сразу выдул из гильз остатки табака, наполнив боковушку неуютным запахом терпкой горечи.
- Растерялся, гвардеец, - тихо сказал Ключарев. - Сдаешься. Отступаешь.
- Я?! Федор Адрианович!.. - Любиков задохнулся, и губы у него странно задрожали.
Ключареву вдруг захотелось обнять его, молча, по-мужски стиснуть тяжелыми руками, как обнимаются иногда солдаты перед трудным делом или после ратного подвига. Но подвиг у Любикова был еще впереди.
- Обедать приду к тебе, организуй, что можно. Да приберись. - Ключарев скользнул взглядом по стенам, по дощатому топчану с ситцевой скомканной подушкой и вдруг улыбнулся скупой и твердой улыбкой. - Ну?