Лакричник отдыхал и переодевался, казалось ему, не очень долго. Но когда он снова вышел на улицу, чувствуя в желудке блаженное тепло от выпитой водки, и направился к дому Мирвольского, он увидел впереди себя и в том же направлении медленно бредущего человека. С удивлением Лакричник опознал в нем Алексея Антоновича. Ого! Уважаемый доктор сегодня, оказывается, всю ночь разгуливает по улицам. Куда же это и к кому он снова ходил? Лакричник стал вспоминать все самые страшные латинские и русские ругательства, какие только можно было обрушить на голову доктора и косвенно на себя. Это тяжелый просчет: не выследить, куда же два раза ходил Мирвольский, и зря сосредоточить все свое внимание на девке, которая, конечно же, спокойно валяется у него в доме на мягком диване! Только скажи об этом Кирееву - и сразу снова получишь коленом, да еще покрепче первого раза. Лакричник стиснул от ярости зубы. Ну нет, больше он уже не осрамится, он вынюхает и выследит все так, чтобы Кирееву осталось только вынуть птичку из сетки! Киреев предупреждал: непременно должны быть улики. Будут и улики! В Библии сказано хорошо: "Ищите и обрящете".
Но вдруг идущий впереди Лакричника Мирвольский остановился, потоптался на месте, словно бы в нерешительности, и затем свернул к чьему-то окошку. Долго легонько постукивал в ставень, пока ему не открыли калитку. Чтобы не выдать себя, Лакричник следовал за Мирвольский на почтительном расстоянии. Теперь он сновал по улице взад и вперед и не мог определить, в какой же именно дом вошел Алексей Антонович, ночь скрадывала все приметы. Он стал припоминать, кто живет в этом квартале. Эге! Иван Герасимович… Этот с пушистыми усами старикашка, который благоденствует на его, Лакричника, месте! Так, так, оказывается, ниточка-то крепнет. А потом обратится в веревочку. А веревочка завяжется петелькой. А петелька потом затянется на шее у всех этих…
Отыскав дом Ивана Герасимовича, Лакричник стал оглядывать плотные ставни. За одной из них он скорее угадал, чем увидел, свет. Лакричник попробовал приложить ухо к отверстию, в которое был пропущен болт. Но настывшее на морозе железо обжигало, как огнем. И он сумел расслышать только немного сонный, мягкий басок Ивана Герасимовича и неровный, осекающийся голос Мирвольского. О чем они говорили - понять было нельзя. Главное, что оба они действуют заодно. Мирвольский, бесспорно, ходит по городу и собирает людей к себе на тайную сходку. А приезжая девка будет держать на ней речи. Теперь постоять еще у дома Мирвольского - и все его приятели окажутся в записной книжке. Отлично.
Лакричник резвой рысцой добежал до своего уголка за забором, но, прежде чем стать там, решил проверить снежок, натрубленный у калитки: много ли уже в дом вошло приглашенных? И ахнул. На снегу четко отпечатались только два следа, но… людей, не вошедших в дом, а вышедших из дома! Один след, безусловно, самого Мирвольского, а другой, женский, этой девки. Стало быть, Мирвольский первый раз ходил искать квартиру для приезжей, во второй же раз отвел ее туда. И все, что осталось от ниточки, - Иван Герасимович…
А вдруг Мирвольский как раз для того и зашел за стариком, чтобы пойти с ним на новую квартиру? Надежды снова зашевелились у Лакричника. Не прозевать бы только! Скорее туда!.. Черт бы их побрал, этих революционеров! У них совершенно непонятные планы и поступки, а тут бегай, как скипидаром намазанный, взад и вперед по городу. Несмотря на мороз, Лакричник чувствовал, как горячие струйки пота потекли у него по спине. И опять, теперь в каком-то насмешливо-язвительном значении, пришли на память еще слова из Библии: "В поте лица своего будешь есть хлеб свой". Будешь ли? Киреев сказал, что платить станет только за действительно полезные сведения.
Соломенная стелька, добавленная в толщину, все-таки вылезает наряжу. Значит, дыра в заднике пробилась еще больше. И это за одну только ночь такой дьявольской беготни! Наддать, наддать надо шагу…
Но он опять опоздал. Мирвольский попался ему навстречу и, снова ломая расчеты и предположения Лакричника, шел один. Пропала ночь, пропали сон и деньги, которые было бы можно получить от Киреева!
Вернувшись к себе, Лакричник долго впотьмах сидел на постели, подперев щеки руками, и думал, думал. А что… - Мирвольский возвращался со стороны вокзала -…что, если он девку провожал на поезд? Стало быть, важное и спешное дело пригоняло ее сюда, если даже на ночь она не осталась у своего любовника. Кто знает, может быть, она-то как раз и возит сюда листовки? Торчать и. торчать надо теперь возле дома Мирвольского, ходить везде за доктором по пятам. Где-где, но здесь собака обязательно зарыта!
Но что же он сидит? Лакричник глотнул водки, всунул ноги в валенки и поспешил на вокзал. Он еще застал кассира, того, который продавал билеты на ночной поезд. Болтая ему всяческую чепуху и рассказывая сальные анекдоты, Лакричник постепенно выведал. Да, точно, среди немногих пассажиров на запад была и девица, похожая по описанию на гостью. Мирвольского. Она не покупала билета, а только компостировала его. Откуда ехала пассажирка, кассир не приметил, но станцию назначения он запомнил прекрасно: Красноярск… Это было явное "нечто". Оборвавшиеся ниточки хотя и по-новому, но опять стали связываться. Листовки печатают не здесь. На них и подпись, чаще всего: "Красноярский комитет РСДРП". Безусловно, их возят из Красноярска. И вот открылась прямая дорожка оттуда к дому Мирвольского. Легко и следить - все знакомые люди. Так ли уж бесплодно прошла ночь?
Уставший до чертиков, Лакричник с вокзала домой возвращался посвистывая.
22
После того как Мирвольский остался один, он долго не мог опомниться. Все, что не раз говорил Алексею Антоновичу Лебедев, все, с чем он сам за последнее время был безоговорочно согласен, теперь куда-то отошло, растворилось в той душевной сумятице, которая сложилась у него при расставании с Анютой. И оставалось несомненным только одно: Анюта уехала. Опять надолго. И может быть, теперь навсегда. Не будет счастья. И не будет любви. Потому что люди живут короткий век, а молодость у них и еще короче.
По обеим сторонам улицы бесконечно тянулись темные дома. Ставни закрыты наглухо. Хрустит под ногами промерзший снег, зло посвистывает ветер в щелях заборов да за спиной слышны безразличные ко всему железные шумы станции.
С кем, с кем поделиться своей тоской, своим одиночеством? Вернуться скорее домой и рассказать обо всем матери? Рассказать так, как сейчас в голове: путано и безысходно… И разложить свое горе на двоих? Мать сразу ответит ему: "Да, Алеша, в этом больше всего я виновата, я не сумела в тебе раньше воспитать мужчину, борца, я слишком долго тебя берегла". Это давно уже стало укором ее совести. Зачем же снова растравлять ей раны? Он сам, один должен разобраться во всем! Пусть в тысячеградусном огне перекипит его сердце, но эту боль он должен вытерпеть и вернуться домой более спокойным, нежели вышел из дому.
Вдруг Алексей Антонович остановился. Он поравнялся с домом Ивана Герасимовича. Чудесный, светлой души старик. Видит жизнь всегда просто, все темное, мрачное, пустое отбрасывает прочь, и жизнь в его понимании, как сам он называет, "находимая радость".
Поздно. Ночь. Но Иван Герасимович не рассердится, если даже поднять его с постели.
Алексей Антонович долго постукивал в ставень. Иван Герасимович открыл сенечную дверь Мирвольскому заспанный, накинув зимнее пальто прямо поверх нижнего белья. Спросил встревоженно:
Случилось что-нибудь в больнице?
Но когда Алексей Антонович, его успокоил и сказал, что хочет только две-три минуты поговорить с ним о сугубо личном деле и очень извиняется за ночное вторжение, Иван Герасимович смутился своего неприличного вида и, посадив Мирвольского в комнате у окна, сам убежал в спаленку одеться.
Не могу, не могу, Алексей Антонович, у меня уши не будут слышать, если я перед вами стану сидеть, извините, в кальсонах.
Он копался довольно долго, звенел какими-то скляночками и появился причесанным и одетым по всей форме, даже с повязанным галстуком.
Виноват, Алексей Антонович, не стало прежнего проворства, - сказал старик, трогая свои пушистые усы. - Слушаю. Вижу: у вас что-то очень важное.
Мирвольский собрал всю свою волю, чтобы казаться спокойным, но голос у него все же дрожал и осекался.
Иван Герасимович, странно, конечно, и непростительно, что я разбудил вас по такому… Ну, как сказать… Словом, если человек ошибся… Допустил очень большую ошибку… Все ли ошибки, Иван Герасимович, можно исправить?
Отвлеченный вопрос?
Да… совершенно отвлеченный.
Фельдшер посмотрел в потолок, потом на Алексея Антоновича, кашлянул.
Нет, не все. Есть одна, которую исправить нельзя.
Какая же это ошибка? - спросил Мирвольский, втягивая голову в плечи, словно ждал удара.
Только смерть, - сказал Иван Герасимович с таким искренним и глубоким убеждением в исчерпывающей полноте своего ответа, что Алексей Антонович сразу посветлел. - Другие неисправимые ошибки мне неизвестны.
Старик нежно, по-отцовски, любил Мирвольского. Он сразу понял: нет, не пришел бы тот ночью по пустякам. Бледный, будто и впрямь он перекликнулся со смертью. Так бывает, если человек теряет сразу все. Но что же могло случиться с Алексеем Антоновичем? Какая напасть подкараулила его? И если сейчас легче ему стало - значит, человек еще не перешел той грани, за которой любые слова ободрения уже бесполезны. И чтобы отвлечь Мирвольского окончательно от гнетущих мыслей, Иван Герасимович заговорил о том, что, по его мнению, в этот вечер было особенно далеким и даже вообще неприложимым к Алексею Антоновичу: