– Фу ты, братец! Иносказательно, разумеется. Прелюбопытная, доложу тебе, история, – в ней весь наш милейший Анатолий Леонидыч: горяч, отважен, безрассудно смел… Да-с, не шутка, с самим Вильгельмом схватился, подумать только! А ведь с пустяка, собственно, началось, с ерунды… На границе, видишь ли, немецкие чинуши отказались пропустить дуровских свиней под тем предлогом, что свиньи из России, дескать, не заразны ли для немецких. А? Чепуха какая! Но ведь придрались – и хоть ты что! До министра, представь, пришлось дойти, – ничего, пропустили. Нуте-с, хотя дело и уладилось, но обидно же: какие-нибудь другие европейские свиньи – ничего, пожалуйста, а русские – эс ист тмутциг! А тут как раз в вокзальном буфете жандарм нахамил, сострил с чисто прусской грубостью что-то насчет руссише швайн… Все одно к одному, как говорится, – и задержка с багажом, и жандармский хамеж. И вот – цирк, первое представление. Публики – яблочку негде упасть, – ну, еще бы! Дуров на арене – этаким, знаешь ли, русским добрым молодцем: вышитая рубаха, поясок с махрами, сапоги гармошкой, – экзотика для заграничных простаков… Нуте-с, двух свиней выводит, зрители в восторге, хлопают, смеются, заранее предвкушая веселое зрелище. Анатолий Леонидыч уверял меня, между прочим, что немец на свинью не может смотреть равнодушно, у него будто враз слюнотечение начинается, он будто бы уже не свинью видит, не пошлое домашнее животное, хавронью, а словно некий символ, олицетворение, что ли, колбасы, сосисок, копченых окороков и прочее. Итак, смеются, аплодируют. "Ну, постойте, – думает Дуров, – сейчас преподнесу вам сюрпризик!" И ставит перед своими чушками два табурета: на одном – кусок хлеба, на другом – немецкая военная каска. "Милые свинки, – говорит, – выбирайте, что кому по вкусу!" Одна свинья, натурально, хватает хлеб, другая тянется к каске… Ты, конечно, спросишь – почему к каске? Хе-хе! Она, каска то есть, мучным клейстером была смазана – ловко? А он, волшебник-то наш, публике так объясняет, что одна свинья "вилль брод", то есть хочет хлеба, а другая – "вилль гельм" – хочет каску… Ты понимаешь, какая великолепная игра слов? Вильгельм – свинья!
Я рассмеялся: как здорово отделал императора!
– Тебе, конечно, смешно, а ему каково? Он еще разгримироваться не успел, как его – айн-цвай! – впихивают в черную полицейскую карету и – пожалуйте, герр Дурофф, в тюрьму! А ведь Моабит – тюрьма для самых опасных преступников, про нее так говаривали, что раз в нее попал – конец. И вот милейший наш Анатолий Леонидыч сидит в этом чертовом Моабите день, сидит два, три, – его не вызывают, не спрашивают, о нем забыли. Два раза в сутки в окованной железом двери открывается окошечко, разносят ужасную тюремную похлебку. Бегут дни, проходит, можешь себе представить, неделя… Кошмар! Он там даже стихи сочинил, чуть ли не целую поэму. Как-то раз читал мне, да разве упомнишь! Что-то вроде: "Уж третий день, как я в тюрьме, сношу презрение и муки" – ну и так далее, как бы вопль из могилы…
Я слушал крестного, – ужас, ужас! Черная карета, тюрьма, одиночество… А у него вдруг что-то с лобзиком стряслось (на этот раз Иван Дмитрич выпиливал рамочку), – порвалась пилка, ее пришлось менять. Я ёрзал на стуле, не терпелось узнать, чем же все кончилось. Не выдержал, спросил.
– Что? Ах, эта берлинская история… Да ничего особенного, мой друг. Тереза Ивановна внесла восемь тысяч марок, и Дурова выпустили из тюрьмы, но не совсем, а до суда лишь. Нуте-с, потом он долго разъезжал по Европе, а когда вернулся в Россию, его – бац! – вызывают в полицию: немецкое правительство требует выслать клоуна Анатолия Дурова, чтобы судить как государственного преступника… Вот черт! Дело, видишь ли, скверно оборачивалось, оскорбление его величества – это, братец, не фунт изюму…
– Фу, господи! Да не ехал бы на суд, только и дела.
– Какой прыткий! Дело-то, как-никак, государственное, переписка по дипломатическим каналам и так далее. Да кроме всего прочего – родственные отношения: наш Николай-то германскому Вильгельму родной ведь доводился, кузенами друг дружку величали: кузен Ники, кузен Вилли… Понимэ? Тут, хочешь не хочешь, поедешь, под стражей доставят.
– Неужели ж поехал?
– Да нет, слава богу, собачка выручила.
– Со-бач-ка?!
– Хе-хе-хе… Именно, братец, собачка. Ну-с, и, кроме того, конечно, великий князь Алексей Александрович. Когда-то, видишь ли, Дуров ему собачку выдрессировал, пришлось напомнить о себе: так и так, ваше высочество… Все рассказал, как было. Тот посмеялся: "Вы, говорит, мой друг, по самому краешку ходите!" – "Что ж делать, ваше высочество, – профессия…" Вот так собачка-то и помогла, и все отлично уладилось, не то сидеть бы нашему дражайшему Анатолью Леонидычу лет пять, самое малое…
Забыл, моншер, еще объяснить тебе, что в знаменитой этой репризе и "вилль брот" тоже неспроста сказано: один из кайзеровских министров был по фамилии Вильброт. Так что ударено было не только по императору, но и по правительству…
Я смеялся: что за Дуров!
И крестный сперва похохатывал, но вдруг нахмурился.
– Смешно, конечно, – сказал задумчиво, – но берлинская эта история спустя порядочное время еще смешнее стала выглядеть. В шестнадцатом году, перед самой революцией, умер Анатолий Леонидыч, а вскоре после его смерти братец его, Владимир Леонидыч, опубликовал свои воспоминания. И что бы ты думал? Все, решительно все присвоил себе: и берлинский скандал с Вильгельмом, и Моабитскую тюрьму, и случай в Одессе с градоначальником Зеленым, и железную дорогу…
Я не понял: что за Зеленый?
– Вот тебе раз! – удивился крестный. – Да разве ж я не рассказывал? Ну, братец, эта история в свое время наделала шуму… Адмирал Зеленый! В двух словах: одесский градоначальник – грубиян, невежа, самодур. Требовал, чтоб при его появлении все вставали, руки но швам. Нуте, в цирковом буфете было, Анатолий Леонидыч сидел за стаканом чая. Откуда ни возьмись – Зеленый. Все встали, Дуров сидит. "Встать!" – "С кем имею честь?" – "Я – Зеленый!" – "Ах, зе-ле-ный… Ну, вот созреешь, тогда и поговорим…" В тот же вечер свинью вымазал зеленой краской, показывал па манеже, можешь себе представить!
Я засмеялся, мне очень понравилась шутка Анатолия Леонидовича, но все-таки было непонятно, что заставило старшего брата, уже тогда знаменитого артиста, присваивать себе выдумки младшего.
– Много, видишь ли, говорено об этом, – сказал крестный. – Зачем, действительно? Как дрессировщик Владимир талантливее брата, но… Ему, надо полагать, хотелось иметь тот шумный, просто невероятный, фантастический успех, ту славу, которые сопровождали выступления Анатолия… Но тут уж мало было танцующих зверюшек, собственно одной дрессуры, – тут требовалась выдумка, литературный талант сатирика, импровизатора. А этих-то талантов и не хватало старшему брату. Понимаешь?
Иван Дмитрич вдруг с досадой крякнул, чертыхнулся.
– Ну, конечно, всегда так!
– Что, крестный?
– Да что… Надо одно что-нибудь – или разглагольствовать или делом заниматься. Изволь, полюбуйся: испортил ведь рамочку-то! Ах, черт возьми… с этими разговорами!
Он действительно не туда заехал лобзиком, срезал какой-то хитрый завиток. Я сказал:
– Да вы не расстраивайтесь, это совсем незаметно, – завитком больше, завитком меньше…
– Ишь ты, – усмехнулся крестный, – рассудил… А что касается до братьев Дуровых…
Помолчал, закурил.
– "Моцарт и Сальери" читал? – взглянул с прищуром.
Я замялся, мне было совестно признаться, что – нет, не читал.
– Ну вот, – сказал Иван Дмитрия. – Прочти, многое поймешь.
Если бы некий хитрый электромеханик соорудил такую карту дуровских гастрольных поездок, где кружочки, обозначающие города, вспыхивали бы, как только у Анатолия Леонидовича возникали усобицы с местной администрацией, – то, за малым исключением, вспыхнули бы все кружочки, ярко осветив карту Российской империи.
Разгневанный шутками знаменитого "короля смеха", его превосходительство, узнав о предстоящей дуэли, не запретил ее, как следовало бы сделать по закону, а решил подождать, чем она кончится. Если б поручик убил клоуна, все решилось бы само собой. Такая позиция начальника губернии выказывала, конечно, его административную мудрость, но…
Но Дуров сумел превратить скандал в очередную шутку, помирился с непутевым поручиком и даже пил с ним брудершафт. А на следующий день, как ни в чем не бывало, повторил потешную сценку "войны зверей", снова напомнил господину Грязному о городской грязи да еще и кое-кого повыше задел (хищения, взятки), словом, повел на манеже себя так, что будь фантастическая карта, о коей говорилось выше, готова и действовала, кружочек приволжского города вспыхнул бы ярко и незамедлительно.
Его превосходительству ничего не оставалось, как пригласить Анатолия Леонидовича в свою канцелярию и в самых учтивых выражениях предложить ему убраться из вверенной ему губернии.
Ах, как не хотелось покидать этот старинный, очень уютный, очень русский город!
Эти погожие осенние дни, золотые, зеленые, голубые купола многочисленных церквей, горластые базары с расписными чашками и дугами, с невероятными связками румяных, пахучих кренделей, с приземистыми башнями древнего кремля, горделиво вознесшегося над синей водой великой русской реки…
Но главное – народ.