В далеких падях, в заснеженных долинах, там, где бездорожье, где нет человеческого жилья, где снег испятнан звериными следами, - месяцами бродили люди. Они переходили с места на место, они пробирались из пади в падь. Они сторожили и одновременно хоронились от беды. Порою, выследив врага и улучив удобный момент, они бросались из тайников своих на широкую дорогу. Трещали тогда ружейные выстрелы, однозвучно рокотал пулемет и вспыхивали гулкие разрывы гранат. И крик, яростный крик опаленных злобой, страхом и последним отчаянием бойцов, мешался со звуками выстрелов и взрывов.
В далеких падях шла горячая страда. Исхудалые, почерневшие от дыма партизаны сжигали тревожные дни. Порою тревога приступала к ним вплотную, и вот-вот могла захлестнуть, закружить: иссякал запас хлеба, а хуже того - патронов, а деревня, а свои люди были отрезаны, находились далеко. И тогда, чтобы разорвать эту тревогу, кто-нибудь потуже затягивал на себе опояску, взваливал за плечо винтовку и коротко говорил:
- Ну, ребята, я пошел...
И так же вот в хмурое зимнее утро ушел Влас от стана вместе с другими партизанами за патронами.
Укуталась тайга в гладкие, глубокие снега. На деревьях застыл узорчатой сеткой куржак, низкое небо с голубыми просветами меж белесых облаков падало на вершины елей и лиственниц. По колено в нетронутом снегу брел Влас, а за ним другой, помоложе, веселый и зубоскальный Пашка. Шли они, как обычные таежные промышленники, высматривающие добычу, белку. Ружья у них были охотничьи, старые берданы, но в натрусках на всякий случай перекатывался хороший запас самодельных свинцовых пуль. Проходили они, не останавливаясь, мимо четких звериных следов, под деревьями, в вершинах которых озорно и лукаво прыгали белки. По бездорожью, по снеговой целине пробирались они, - и путь свой узнавали по незаметным приметам, по таежным, охотничьим знакам. И путь их был длинен, тягостен и утомителен. Но самое трудное было не здесь, в тайге, не в бездорожье, не в глухих падях, где тонули они по пояс в снегу и, обливаясь липким потом, выкарабкивались по бурелому, по склонам. Самое трудное, опасное и тяжелое настало тогда, когда вышли они поближе к жилью, к людям.
Почуяв близость селенья, Пашка смешливо сморщился и созорничал:
- Эх, дядя Влас, мне бы пару чехов добыть!
- Молчи, - остановил его недовольно Влас. - Не за этим идем!
А потом было все сначала легко и удачно: благополучно пробрались они к своим в деревню, договорились о патронах, добыли их и снарядились в обратный путь. А когда тронулась в этот обратный путь уже вчетвером, с поклажей, Влас, как старший и опытный, предупредил:
- Такое дело, ребята: обязательно припас должны мы отряду доставить. И выходит - до последней капли крови.
- Ладно, - ответили дружно спутники.
- Ладно, - прибавил Пашка. - Не сумлевайся, дядя Влас.
В тайге, когда уже казалось, что пройдены все опасные места, Влас внезапно учуял что-то неладное.
- Окружают нас, - шепнул он товарищам.
И вот они стали петлять по тайге, стали уходить от опасности, от погони.
Они уходили, а те, незримые, наседали, не отставали, не отступали от них. И стало казаться, что дело погибло, что вот-вот их накроют, окружат и - главное - заберут патроны. Стало казаться, что выхода нет. Тогда Пашка, прижавшись к Власу и жарко дыша ему в ухо, предложил:
- Давай, дядя Влас, нарознь пойдем. Вы ступайте верной дорогой, а я облаву подманивать на себя стану... Давай, дядя Влас!
Влас сжался, сбоку взглянул на Пашку и с натугой сказал:
- Дак ты на погибель этак-то... На верную смерть.
- Ну, может, сдюжу! Я - фартовый!
Выход, предложенный Пашкой, был единственный. Наскоро попрощавшись, они разошлись в разные стороны. Пашка в одну, а они в другую. И скоро услыхал Влас грохнувший в стороне выстрел и ответные на него. И сказал угрюмо насторожившимся товарищам:
- Павел на себя манит... Не сдобровать парню...
Позже обошлось все для Власа и для двух его товарищей удачно: они без помехи добрались до стана, до отряда и доставили патроны. Пашка же не вернулся. А еще позже, когда отряд вышел из засады и двинулся к линии, то в стороне, на маленькой полянке, нашли Пашку повешенным на сухостойном дереве. Пашка был обезображен. Пашку, - видно было, - долго мучили перед смертью. У Пашки на обнаженной груди была вырезана пятиконечная звезда.
Начальник отряда с горя выругался:
- Румыны проклятые! Это они вместе с карателями!.. Сволочи!
- Сволочи!.. - закипело во Власе. - Какого парня замучили!..
Не одного Пашку и не один этот случай припомнил Влас, опаленный словами Некипелова. Вся многомесячная таежная партизанская страда быстро промелькнула в его воспоминаниях, все муки, все тяготы и лишения походной жизни, все издевательства и зверства врага. Но почему-то ярче и неотвязней всего выросло в памяти изуродованное тело Пашки, обнаженная грудь его, и на ней кровавая звезда...
- Я помню! - возбужденно сказал он, отрываясь от воспоминаний, и Некипелов вздрогнул, когда услышал в его голосе непримиримую злобу. - Я, брат, все помню!
Тяжелая, гнетущая забота легла на Некипелова. Украдкой оглядев Власа, он неуверенно заметил:
- В те поры нам, Влас Егорыч, туго, ох, как туго жить довелось. Вот и объявлялись люди, кои порушенную жизнь нашу принимались нам налаживать...
- Нам?! - вскипел Влас. - Это еще надо сосчитать, кому какую жизнь хотели налаживать. Может, тебе это на-руку было, а мне, скажем, нет.
- А ты чем хуже или, к примеру, лучше меня, Влас Егорыч? Мы из одного дерева, из одной колоды вытесаны. Я да ты - оба хрестьяне. Землей живем. Стало быть в одних мыслях ходим.
Власа уязвило. Он нахмурил брови и опустил глаза.
- Как бы не так! - возразил он. - Имеется отличка. У тебя, может, мысли в одну сторону, а у меня - в другую! Ты вот эвон каким хозяином жил да не тужил, а я горб свой гнул весь век!.. Конечно, тебя прищемило, ты и нивесть что говоришь.
- А тебя не прищемило? - прищурился Некипелов.
- Меня?! - Влас слегка смутился. - Меня тронули не с того, с другого боку. Не по нраву мне стало уравнение. Что, скажу для примеру, с Васькой балахонским меня на одну меру мерять стали... Ну, против колхозов я отпорен был. Не принимаю покеда что...
- Ну одним словом, коротко говоря - прищемили тебя, - ухватился Некипелов, но потянувшись к Власу. - Раззор тебе произвели, от семьи заставили уйти...
- Я сам ушел. Сам!
- Это все едино. Через душу твою переплюнули, ты и ушел. Это все едино, что заставили, что совесть твоя тебя с места окаянного тронула... Все едино!.. И нечего тебе за нонешние порядки держаться да нонешним правителям в ножки кланяться. Православный ты, богобоязненный человек, русский, одним словом, а на поводу можешь оказаться у всякого нехристя. И ежели тебе по-совести...
- Что ты мне все совестью да совестью в глаза тычешь? - вскипел Влас, которого этот бесконечный разговор уже тяготил. - Если по-совести говорить, так я от таких слов, какие ты мне загибаешь, давно отплеваться должен бы был, а то и того хуже...
- Та-ак!? - Некипелов оперся волосатыми кулаками в стол и слегка приподнялся, словно всплыл над ним. - Та-ак! Может, доносить станешь?!
Влас покраснел, глаза его заблистали. Он вспомнил свой недавний разговор с Феклиным, и ему даже показалось, что пред ним сидит именно Феклин, злой, взъяренный и чем-то отталкивающий от себя, а не старый земляк и сосед Никанор Степаныч.
- Может, доносить хочешь? - повторил Некипелов. - Доноси! Предавай! За тридцать серебренников... Как Июда Христа! Беги...
- Оставь, Никанор Степаныч, - отодвигаясь от стола, от Некипелова, брезгливо сказал Влас. - Оставь. Твоей судьбе судьей я не стану. Ну, не пара я тебе. Это попомни... Прощай!
Некипелов сжал губы и опустил, потупил глаза. Влас быстро шагнул к дощатой двери, толкнул ее и вышел.
На улице он шумно вздохнул в себя свежий воздух.
Глава седьмая
1.
Марья долго не могла взять в толк, по какой причине и для чего в коммуне стали делить людей, как ей казалось, на разные сорта. Собрание бедноты, на котором она сама не была и о котором по деревне ползли самые невероятные и нелепые сведения, растревожило и смутило ее.
Но не одна Марья была встревожена и смущена. Нашлись многие, такие же, как и она, бывшие середняки, которые в этом небывалом для них собрании бедноты увидели для себя какую-то угрозу. А тут еще со стороны угрозу эту стали раздувать некоторые единоличники, те, которые выжидательно и тревожно посматривали на коммуну. И если до собрания слухи о нем и предположения были смутными и неясными, то теперь, назавтра после него, у досужих и легковерных крестьян, у тех из них, кто привык хватать всякую молву с налету и, не разжевав ее как следует, пускать с прикрасами дальше, нашлась горячая работа.
На утро после собрания, когда уже катились и множились нелепые слухи, Марья спросила Веру, жену Василия:
- Василий-то твой, сказывают, в управители, в уставщики пролез, командиром над нами всеми ставит себя!?
- С чего это ты, Марья Митревна, - посмеялась Вера, внутренне польщенная, - Василий и в мыслях не доржит об этим.
- Не доржит! А вот, сказывают, бушует он, кулаков промеж нас ищет. Гнать коих из коммуны собирается... И что это такое! Давно ли всех тащили сюды, а теперь наоборот!
- Василий тут не при чем. Повыше его имеются... Не спорю, мужику моему, Василию-то, нонче ход не тот, что раньше. Дак это оттого, Марья Митревна, что он с головой. Не пропащий какой!
Марья молча взглянула на Веру и подумала: "Ишь! А ведь прежде-то Василий твой совсем пропащий да никудышный был!" Вслух же она добавила: