Такая вот история. Правда, в последнее время все реже и реже о ней вспоминают. Давно уж и людей тех, первопоселенцев черниговских, нет - есть Огородниковы, есть Барышевы, но это уже другие Огородниковы да Барышевы, по третьему или четвертому, а то и по пятому, как говорится, колену. Поди теперь разберись, что да как было, где правда, а где кривда.
Вот с тех пор деревня Безменовской и стала называться. Много воды утекло. Всего повидало Безменово на своем веку - и черные дни, и светлые праздники, горе, беда и радость случались рядом, рожденье и смерть… А коли рожденья - стало быть, и свадьбы. И любили ж безменовцы свадьбы справлять! Любили и умели.
Вот и нынешняя свадьба отличной была, не то чтобы лучше других, нет, скорее чем-то на другие не похожа. А чем? Вроде все, как и прежде: и венчанье, как полагается, по всем канонам, отец Алексей постарался, и тройка с бубенцами, и хлебом-солью встречали молодых, и невесту "умыкнуть" отчаюги безменовские попытались, чтобы получить потом "выкуп", да дружки жениха и невесты были начеку, и песен было спето не меньше, чем в прошлые времена, и слез пролито невестой ровно столько, сколько приличествует случаю, и блины поданы в свой черед, и на "блины положено", как водится в Сибири, тут не скупись, раскошеливайся!. Да только карман карману - рознь: способно тягаться с тем, кто тебе ровня. А нынешняя свадьба тем и отлична, что гости собрались разного пошиба - пестрая, разношерстная публика, от Ильи Лукьяныча до Митяя Сипухи. Барышев, понятно, занимает почетное место, напротив молодых, важный и самодовольный, в темно-синей паре тонкого английского сукна; но сквозь самодовольство проглядывало и недовольство: пара ли его родной племяннице Лизке Барышевой этот сумасброд Семка Стрижкин? Эх, его бы, Ильи Лукьяныча, воля, дал бы он этому голодранцу от ворот поворот! Говорил брату с племянницей - не послушались: любо-овь. Известное дело, бывает промеж молодых любовь, да только одной-то любовью сыт не будешь - тоже давно известно.
Вот и сидит Илья Лукьяныч важный, насупленный и прямой, будто аршин проглотил. Рядом с ним уже изрядно захмелевший, веселый и велеречивый отец Алексей, мотает гривастой головой и тщится умные речи говорить.
Митяй Сивуха, перегибаясь через стол, задиристо его перебивает:
- А вот растолмачь ты мне, отец наш батюшка, каково это понять: по писанию выходит, что будто верблюду легче пролезть сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в божий рай. А то мне, дураку, мнится…
Договорить ему не дали, одернули весело, со смешком:
- А такое слыхал, дядька Митяй: на чужой каравай рот не разевай! А то ворона влетит…
Илья Лукьяныч обводит застолье презрительно-строгим взглядом, останавливаясь на фельдшере Бергмане, тихом и неприметном человеке, закоренелом холостяке, рядом с ним мастер-маслодел Брызжахин, полнощекий, кругленький, смотрится молодым кочетом; чуть подальше, по левую руку от Брызжахина, псаломщик Епифан Пермяков, мужик невероятной силы, тесно ему за столом, не знает, куда руки положить… Однажды, говорят, в пылу гнева Епифан саданул промеж рогов быка-трехлетка, тот как стоял, так и рухнул замертво… А напротив Епифана, по другую сторону, Митя и Сивуха восседает, родной дядька жениха, зубоскал и пустомеля известный, ветер гуляет у него не только в карманах, но и в голове…
Обидно Илье Лукьянычу, не думал, не гадал, а за один стол угадал. Под стать Митяю и фронтовички собрались, держатся особнячком, ведут себя независимо и вольно, особенно Степан Огородников, так и зыркает, так и ест глазами… "Смотри, подавишься! - усмехнулся Илья Лукьяныч и с той же злой насмешкой смотрит на Михея Кулагина. - Один вот уже съел… Конкурент несчастный, - трясется в беззвучном смехе Барышев. - Хвост собирался мне прижать, да сам без хвоста остался… Ишь, приволокся, выставил напоказ рожу свою кривую".
Такое соседство не по вкусу Илье Лукьянычу. Да ничего не поделаешь - женихова сторона. Вот и приходится терпеть. Стрижкиных переспорить - иуд соли надо съесть. Тоже гордыню выказывают. А по правде, от Сивух далеко не ушли - голь перекатная. Илья Лукьяныч предлагал свадьбу отгулять в его доме: просторнее, а главное, поменьше бы собралось шантрапы, всякого сброда. Так нет же, не пожелали, отказались наотрез да еще с обидой: "Невесту берем в свой дом, вот к этому дому пусть и привыкает". Ладно, пусть привыкает, коли доброго совета не послушалась.
Илья Лукьяныч, так и не согнав усмешки с лица, еще раз глянул на молчаливо и задумчиво сидевшего фельдшера.
- Послушай-ка, Давид Иосифович, - вдруг спросил, - а почему бы и тебе не жениться? Человек ты самостоятельный, в самую пору… А?
Бергман смутился, вспыхнул, как девица:
- Ваша правда, Илья Лукьяныч, да-с… Но вопрос этот весьма деликатный.
- А чего деликатничать? - вмешался Брызжахин. - Тут потихоньку да исподтишка не выйдет. Девок много - вот и выбирай. Правду я говорю, батюшка? - подмигнул отцу Алексею. Тот громко икнул, вскинул голову:
- Истинно, сын мой, истинно! Как сказано: оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей воссоединится и станет с нею единой плотью…
- Слыхал? - гудел и похохатывал Брызжахин. - Единой плотью. Чего робеть? Всем же известно, что учительша голову тебе, братец, вскружила - шила в мешке не утаишь. Вот и воссоединяйтесь. При вашем холостяцком-то положении в самый раз.
Бергман смутился еще больше.
- Мое положение… Да-с. Деликатное.
Застолье шумело и гомонило. Парни и девки настроились уже на пляску, бабы попытались было песню завести, да зачин вышел излишне высоким, не хватило духу… Смех, визг, разноголосица. Митяй тоже разошелся не на шутку: раз десять кряду громогласно объявил, что вино ему подали "сорное" и пить он его не будет, покуда молодые… "Горько!" - опережая друг друга, кричали в разных концах застолья. Митяй похохатывал и, красный весь, потный и расхристанный, тянулся через стол со своим стаканом, выкрикивал так, что жилы на длинной кадыкастой шее набухли и посинели:
- Сват… послухай, сват, чего тебе скажу! - тянулся Митяй своим стаканом, проливая водку в тарелку со студнем, никак не мог дотянуться до Ильи Лукьяныча. - Слышь, сват?
Барышев, не глядя, взял свой стакан и, не глядя, протянул: чокайся, коли приспичило. И поставил, даже не пригубив. Митяй так и замер с полуоткрытым ртом, губы тряслись обиженно, руки тоже тряслись, и водка сплескивалась на стол.
- Что же ты? - сказал Митяй высоким напряженным голосом. - Что же ты, сват, эдак поступаешь? Брезгуешь, ниже своего достоинства… А я плевал! - взвихрился вдруг. - Плевал я на твое достоинство! И запомни, сват… черту брат, запомни и заруби себе на носу…
Митяя кое-как утихомирили, усадили на место. И вскоре он, забыв о "свате" и стычке с ним, нечаянной да не случайной, сидел серьезный и присмиревший, и в глазах его, раскосых слегка и узковатых, копилась, копилась голубизна - первый признак того, что душа Митяя обретает равновесие и настраивается на песню. Песня же у Митяя была своя, единственная, которую он пел только по большим престольным да годовым праздникам, на свадьбах да на крестинах… Однако никто и никогда не слышал, чтобы допел он ее до конца - должно быть, потому, что была она слишком длинна, эта песня, а может, и вовсе бесконечна. Песня преображала Митяя, захватывала, и он в такие минуты становился немножко шальным и блаженным, как бы не в себе, и никого вокруг не замечал. Вот и сейчас он уже был весь там - в песне. Закрыв глаза, точно вслушиваясь в себя самого, Митяй глубоко вздохнул, набирая полную грудь воздуха, но запел тихо и мягко, без нажима:
Шли, брели да два гнеды тура,
Два гнеды тура да белоногие…
Бабы враз смолкли, смотрели на Митяя потеплевшими, затуманившимися глазами. Никто, однако, не решался поддержать песню. Знали: поет Митяй всегда один, и не дай бог, если кто из озорства или но оплошке вмешается, тотчас оборвет Митяй песню и со вздохом скажет: "Эх, испортили дело!" Потому и не встревали, слушали молча, а если и переговаривались вполголоса, а то и во весь голос - так это Митяю не мешало, поскольку был он со своей песней уже не здесь, а где-то далеким-далеко, за тридевять земель.
Белоногие да златорогие,
Они шли, брели на Киян-остров…
Песня текла ровно и прямо, как текут степные речки, не встречая препятствий, и волновала до слез.
Там гуляла-разгуляла
Гнеда турица,
Гнеда турица - тем турам
Родима мамонька…
- О господи! - вздыхали бабы. - И откуда что берется у человека? Истинный бог, не слыхивала я, чтоб, окромя Митяя, кто-то пел эту песню, он один и поет.
А вокруг отца Алексея - свой кружок. И песня Митяя их не трогает, они ее не слушают, либо слушают краем уха, не придавая значения словам - поешь и пой. А у них своя песня, свои заботы. Батюшка сидит, сцепив руки на округлом животе, красные щеки лоснятся, густой голос слегка дрожит, вибрирует:
- Наши молитвы дошли до всевышнего, - гудит батюшка. - Пьяница Николай и его блудная женушка низвергнуты с престола - и поделом! Теперь у власти достойные мужи… Да вот незадача: нехристи, слуги дьявола, опять головы подымают.
Подходили близко-поблизко,
Поклонились низко-низко по пояс…
- Нет житья от этого дьявольского отродья! - продолжал батюшка, не меняя позы, лишь искоса взглядывая на Митяя, песня которого, должно быть, все-таки неуместной казалась, раздражала его. - Поглядите, сколько вокруг, на земле нашей, развелось антихристовых сил… Вот и мутят, мутят они белый свет, вовлекая в сети свои неустойчивых рабов божьих…
Уж вы где, детушки, побывали?
А были мы во трех ордах,
Во трех ордах,
В трех городах…