- Вижу. Знаю! И как по вечерам газеты за других почтальонов разносили, тоже знаю. Только вот жалуются на вас.
Катя вздрогнула от неожиданности:
- Кто жалуется?
"Главный" протянул ей письмо, в котором Виктор Павлович требовал "административного взыскания" почтальону. Катя медленно прочла это письмо. "Главный" исподлобья внимательно наблюдал за нею.
- Что же вы в чужую жизнь вмешиваетесь? - спросил он.
Катя вспыхнула:
- Тогда вы меня на другую работу переведите! Я не могу просто так… механически: получите, распишитесь - и точка! Не могу я… Там вот, в пятой квартире, юноша один живет, студент. По вечерам от него часто вином попахивает, а из квартиры так музыка гремит, что я просто удивляюсь, как это соседи выдерживают. И все время переводы из Заполярья получает: родители работают и ему, значит, денежки шлют, не скупятся, а он, значит, гуляет. Не хочу я ему больше эти переводы носить!
Нет уж, что хотите делайте, а я им туда, в Заполярье, тоже письмо напишу, чтобы денег больше не присылали. Пусть на стипендию живет. Я вот когда в институт поступлю, у родителей ни копеечки брать не буду! Честное слово. Уж лучше переведите меня на другую работу!
- И переведу! - сказал "главный". - Вот возьму да и сделаю вас начальником отдела доставки! Вы ведь со средним образованием, так что попыхтите немного - и справитесь.
- Меня? Начальником?
Он ничего не ответил. И Катя так и не поняла: пошутил он или сказал всерьез.
В тот же вечер на кухне старый холостяк, с фармацевтической аккуратностью наливая кофе сквозь ситечко, осведомился:
- Ну как, не устала еще сумку таскать, почтальонша? Ничего-о, всякий труд почетен! Хотя, как говорится, "ни сказок о вас не расскажут, ни песен про вас не споют". Это уж будьте уверены!
Кате очень хотелось рассказать кому-нибудь о своем разговоре с "главным".
Но она ничего не сказала старому холостяку.
Нет, конечно же он не мог оценить труд почтальона, потому что сам никому не писал и ни от кого на свете не ждал писем.
1961 г.
ВИССАРИОН
Фамилия директора школы, где
в тридцатые годы учились дети
членов Политбюро, была Гроза.
Из газетных строк
- А хочет ли он в свои девяносто три года, чтобы мы спасали его?
- Это нас не касается: хочет, не хочет… Наша цель - вытаскивать любой ценой. Осознал?
"Любая цена никогда не годится…" - пытался возразить я. Но мой рот разевался по-рыбьи беспомощно и беззвучно.
- И учти, - поучал старший сквозь марлевую хирургическую повязку, что ощущалось на слух. - Когда наркоз уже отступает, больной может тебя услышать. Осознал? Зеленый ты еще… Так что не рассуждай, а помогай мне его вытаскивать. Наркоза, кстати, надо добавить!
Я жаждал, чтобы прерванный наркозный сон продолжался. И он вернулся ко мне…
Тоннеля не было. Но свет в конце был… Где-то в самом-самом конце, за которым нет уже ничего. Свет неземной и неузнаваемый, потому что нельзя узнать то, чего никогда прежде не видел.
И в том загадочном озарении возникли дети мои, все трое… Давно уже взрослые, но для меня все равно дети. Они встречали… И не выглядели гонимыми мучениками, коими оказались в свои последние годы. Напротив, они-то и источали тот нетерпеливый свет ожидания. Хотелось крикнуть, предупредить, что я совсем близко, чтобы они, не дай Бог, не исчезли!.. Но голос, и ноги, и все мое тело были обесточены, скованы, как часто случается и не в наркозных, а самых обыкновенных снах.
"Не возвращайте меня… Не разлучайте с ними, которые так заждались!" Это был безголосый вопль души. Да если б те, что вытаскивали меня, и услышали, они бы не подчинились моей мольбе.
А потом вдруг привиделось и вовсе невероятное: что судьба детей моих схожа с судьбой детей Сталина. Его сыновей, его дочери… Я не желал этого сходства, но оно на себе издевательски властно настаивало. А мой протест не в силах был меня разбудить.
- Фамилия директора школы устрашающая… И тем не менее это женщина. Я в какой-то книге читал, что хорошая женщина лучше хорошего мужчины, но плохая - хуже плохого мужчины. Однако поверь: директриса - вроде "грозы в начале мая". Помнишь: "Когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя…"? Она тоже может, "резвяся", отчитать - и сама же принесет извинения. Мне о ней шепотом, но подробно рассказывали. Гроза - это только фамилия, а не характер.
Так уговаривал я своего друга преподавать вместо меня в той школе, куда меня настойчиво зазывали.
- А что же сам не идешь?
- Для одинокого отца троих детей это сложно. Ты, правда, тоже вдовец. Странное совпадение: два друга - и два вдовца. - Я привык это подчеркивать. - Но у тебя на руках все же только один ребенок.
- Этот ребенок уже сам может поднять меня на руки!
- Тем более… Домашних забот, беспокойства родительского в три раза меньше!
- Ты сравниваешь мирную домашнюю ответственность с той, смертельно опасной, которая падет на меня, если я соглашусь. Разве это сопоставимо?
Я механически включил радио. Мой друг, прирожденный учитель, задавал вопросы так, будто я стоял у школьной доски, - и он, привыкший к сфере точных наук, ждал моего безошибочного ответа. В той сфере все однозначно, определенно - и он пытался извлечь из нашей беседы решение однозначное.
- Ты прав, - ответил я, - школа, конечно, единственная в своем роде. Там учатся дети товарища Сталина. И сын его будет как раз в твоем классе. Коли ты согласишься… Но мне сказали, что Иосиф Виссарионович требует в данном случае видеть в нем не великого вождя, а рядового родителя. К сыну же требует относиться с неукоснительной объективностью. И если тот, допустим, заслужит тройку, то четверку ему ставить нельзя. Ни в коем случае!
- А если заслужит двойку?
- Тогда тройку не вздумай поставить… - Я взбадривал своего друга, а сам усилил радиозвук, желая наш разговор засекретить. - Как отец товарищ Сталин сам просматривает дневник и в нем регулярно расписывается.
- Вероятно, много желающих приобщиться к таким автографам? Зачем же перебегать им дорогу?
Я запустил радио на полную громкость. Предосторожности мои были для той поры не трусостью, а разумной обычностью. Ирония же моего друга выглядела рискованной неосмотрительностью.
Откровенность его я заглушал, а с другой стороны, обманчиво убеждался: именно такой порядочный и прямой человек заслуживает работать в особой школе!
- Просили порекомендовать человека, за коего я могу поручиться, как за себя.
- Ну, как за себя можно поручиться лишь за себя. И то не всегда! Ладно… Посоветуюсь с Виссарионом: он мудрее меня.
Виссарионом звали его сына. Узнав об этом, к моему другу в особой школе заочно прониклись особым доверием.
Сын, который был мудрее отца, сказал:
- Что тут раздумывать? Дело не в том, что эта школа престижна: тебе не нужен почет. И не в том дело, что там учится чей-то "ближайший родственник". А в том, что ты не можешь отказать Катиному отцу. Раз он тебя просит… Ведь он твой друг, а во-вторых (или, скорее, во-первых!), ты знаешь, что для меня значит Катя.
Моя дочь значила для Виссариона, по ее уверениям, столько же, сколько и он для нее. "Это единственный человек, ни в одном слове которого я ни разу не усомнилась!" - словно заклиная себя, говорила Катя.
Было, однако, одно слово, регулярно произносимое Виссарионом, в котором следовало усомниться. Когда его с патриотическим возбуждением спрашивали: "Тебе дали имя в честь отца товарища Сталина?" - Виссарион коротко и неискренне отвечал: "Да".
На самом же деле покойная мама его, заядлая исследовательница литературы, назвала сына в честь Виссариона Белинского. Моя дочь об этом не ведала. И я скрывал от Кати ту вынужденную неискренность Виссариона. Потому что не смел покуситься на ее первое и слепо безумное женское чувство.
Иосифов вокруг было хоть пруд пруди… К тому же имя это могло принадлежать не только русскому или грузину, но и представителю иной национальности, заискивать перед которой вовсе не требовалось. Виссарионами же звали лишь двух знаменитостей: критика, нареченного современниками "неистовым Виссарионом", и пьяницу из городка Гори, который хоть и был всего-навсего сапожником, но зато отцом "отца всех народов". Любые претензии к обладателю столь уникального имени могли казаться политически преднамеренными. И то имя с детства стало для Катиного кумира "охранной грамотой". На фоне всеобщей зажатости это его расковывало… Но расковывался он продуманно и эффектно, что тоже сделало его не только душой общества, но и "душой" моей дочери.
Между своими детьми и всем остальным миром я, ни на миг не притормаживаясь раздумиями, выбирал детей своих. И в этом, наверное, я не был оригинален. А они? Ждать полной взаимности от взрослых детей нелепо и несправедливо. Они вживаются в тот спектакль, в котором родители не должны претендовать на главные роли. Постановщиками, режиссерами матери и отцы иногда еще могут быть, но главными действующими лицами - вряд ли. Нарушать законы, установленные людьми, удается часто, но установленные природою - редко.
Поэтому я без досады осознавал, что старший сын всем существом принадлежал своей невесте и небу, так как был военным пилотом. Дочь тоже находилась на небе… Но на седьмом. А младший сын отдан был Богу. Можно сказать, что и Небу. Но в смысле надзвездном. "Тебя я, вольный сын эфира, возьму в надзвездные края…" Не только же лермонтовский Демон в силах был кого-то "взять" туда, но и святая Вера.