Зато я в десятом классе - опять в десятом - надумал жениться. И наконец-то понял свою сестру Клару, как, быть может, никто другой! Сверстница Майя из соседнего дома лишила меня сна, покоя и, по мнению мамы, рассудка. "Моя Майя! Майя моя…" - Эти словосочетания меня завораживали. Воспитательные обязанности (до той полуночной "кухонной разборки") у нас были четко распределены: отец защищал от моральных падений Клару, а мама остерегала меня. Мне, таким образом, было гораздо легче. После же той "разборки" отец, мне чудилось, стал ниже ростом. Точнее, пригнулся… Сперва перед Кларой, а потом и перед всей жизнью. Две фразы сестры (и всего-то две!) лишили его в нашей семье права голоса… Он изредка, мимоходом говорил о своей фирме, о политике, о погоде на улице, но о погоде в нашем доме - уже никогда. Не выражал протестов, как это случалось раньше, и осуждений неправедности, будто она вообще исчезла. И ни на что он не жаловался. Хотя мог бы, к примеру, предъявить претензии физическому своему недугу. Прежде породистая внешность противоречила его нездоровью, но вдруг стала полностью соответствовать. О мужественной неотразимости напоминали лишь фотографии. Из-за двух Клариных фраз? Они подхлестнули отцовский недуг и его обнажили. Клара с рождения была на отца похожа. Но на того, прежнего, с осанкой, которую она еще не успела отнять.
А я, как считалось, был похож одновременно на маму и папу. Кажется, это осталось единственным, что их, как некогда, объединяло.
Мама слыла нежной и женственной. Даже меня, своего подопечного, она не наставляла, а лишь уговаривала… как, думаю, уговаривала маленьких своих пациентов быть умниками и не бояться, потому что "больно не будет". Женщины - именно женщины! - взахлеб объявляли маму "неотразимой". Потому, наверное, что "неотразимость" ту им не приходилось "отражать" и она не была агрессивной. Ее не следовало опасаться. И еще отмечали, что мама, не желая того, обволакивала своим голосом. Голос ее можно было слушать и получать удовольствие вне зависимости от того, что мама произносила. Он воздействовал сам по себе. И вот этим покоряющим голосом мама сказала:
- Я не смею возражать против любви. Скрепите ее своими чувствами, а подписями - еще успеете.
Но мама не знала, что подписями родители Майи уже скрепили контракт с какой-то заокеанской компанией. И что им предстояло покинуть наш город и нашу страну минимум на пять лет. Между мною и своими родителями Майя на предстоящее пятилетие и до своих самых последних дней предпочла меня. А если б разлука оказалась неизбежной, неотвратимой, мы с Майей твердо решили превратить в "последние дни своей жизни"… дни самые ближайшие. Думая об этом, я, как мама в ту полночь, поглядывал на крюк, удерживающий люстру под потолком. Но Майя сказала, что подобный способ "неэстетичен".
Эстетика выделяла Майю не только в нашем десятом классе, но и во всем окружающем мире. На ее прическу, одежду и украшения с завистью взирали даже учителя женского пола. А учителя пола мужского взирали с неумело замаскированным интересом (как отцовские приятели на Клару!). "Главное не в форме, а в содержании", - не раз слышал я. Некоторые мужчины, однако, как мне казалось, не были с этим согласны: они не интересовались Майиным содержанием, а вот формами… И я их ненавидел. Явный и всеобщий успех Майи все жарче воспламенял меня. Я пытался себя остудить, вспоминая о чужих аналогичных историях: вот ведь и Клара тоже безумствовала, а сейчас того студента как не бывало. Из души ее выселил родителей (со мной вместе!) уже кто-то совсем другой. Но теории, аналогии в огнетушители и утешители не годятся.
Разлука для нас с Майей была равнозначна физической гибели. Судьбы наши в таком случае должны были сделать неразлучными… газ или яд. Этот выход казался Майе эстетичнее всех остальных. Мы даже стали копить снотворные таблетки и капли, похищая их из домашних аптечек.
Отец не противился нашей страсти, так как лишен был этого права.
Любовь отбрасывает все и вся, кроме самой себя, в сторону. И если она оказывается могущественней гениев и полководцев, то, разумеется, оказалась сильнее меня. А потом она исчезает, нередко оставляя после себя разрушения, а то и руины. Но это невозможно предвидеть, а стало быть, нельзя и предотвратить.
- Прости, что я вынуждена это сказать… Но мне совестно за тебя, - мягко, своим заволакивающим голосом произнесла мама. - Неужто ты хочешь разрушить чужой дом? Разлучить с родителями ту, которая пока еще больше дочка, чем женщина?
- А пусть ее родители не улетают! - в полном ослеплении выкрикнул я.
- Разве ты можешь подобное требовать? - Мама не поучала, а задавала вопросы. - Ты уверен, что чувства твои надежнее чувств матери и отца? И прочнее? Ты клянешься, что будешь обожать ее вечно? Но если это неправда, которую ты в горячке сам принимаешь за истину? И если, таким образом, это обман?
- А ты всегда говоришь только правду? И ничего не скрывала, и ни разу никого не обманывала? Вспомни-ка Евпаторию!.. - выпалил я.
Палить по родной матери? Но я был влюблен - палил, как иногда случается на войне, "по своим".
- Только правду не говорит никто, - тихо ответила мама.
После Майи я еще два раза влюблялся навечно.
Притом, что пока не успел даже распрощаться со своим юным возрастом. Сколько же сотрясений у меня впереди!
Однажды я высказал эту мысль маме, когда мы прогуливались перед сном.
- Бывает по-разному. Сначала сходят с ума, а после…
- Ты ведь тоже очень любила отца? - зачем-то спросил я.
- Очень я любила Александра Савельевича.
- Да-а? - растерялся я. Может, мама все-таки решила говорить правду всегда?
- И он не нуждался в моих медицинских советах, потому что сам был врачом.
- Но отец-то очень тебя любил!
- Очень он любил, я думаю, ту женщину… с кудряшками.
- Так почему ж ты не ушла?! И он не ушел?
Мама долго не отвечала.
- Я хотела, чтобы у вас с Кларой была мать… а он хотел, чтобы у вас был отец. А вместе мы хотели, чтобы у вас был дом.
Мы брели по тому же бульвару, по которому от отца убегало счастье.
- Какие же мы с сестрой сволочи! - сообщил я самому себе вслух.
- Зачем ты так? - возразила мама.
1998 г.
"ЧУЖОЙ ЧЕЛОВЕК"
У нас на бульваре она, мне кажется, появилась впервые. Но почти все со скамеек своих привскочили, а встретившись с нею взглядами, поздоровались. И я поздоровалась, потому что была с ней знакома. А она со мной нет… Хоть с многоцветного экрана, без спроса отвлекавшего меня от жизни и без спроса приобщавшего к ней, она уверяла, что ясно видит лица своих телезрителей. Как ей удавалось одновременно рассмотреть столько лиц, для меня оставалось загадкой…
Когда она появлялась, я откладывала в сторону все, что оказывалось у меня в руках: шитье, книгу, соковыжималку. Хозяйничать на кухне, в детской комнате или в спальне в те мгновения я не могла, так как она возникала в столовой, где главным членом семьи, безусловно, считал себя телевизор.
Передача "Самое-самое" была популярной, или, как стало принято иностранничать, "рейтинговой". С экрана она панибратски, хоть и настоятельно просила звать ее просто Милой. Телезрители, вторгавшиеся в передачу по телефону, однообразно обыгрывали это имя и называли ее "милой Милой". Она же в ответ однообразно полустеснялась и напоминала, что просит зрителей и собеседников в студии рассказывать не о самом милом человеке или событии, а о самом - с той или иной точки зрения - значительном. "Если же самое значительное и самое близкое, родное вдруг совпадут, то не возражаю, пожалуйста…" Когда-то самым родным и любимым величали товарища Сталина, который отправил моих родных и любимых, включая отца, с этого света на тот… Что, однако, не помешало мне четырьмя годами позднее взахлеб рисковать жизнью с именем вождя на устах. И лишь через многие годы я стала относиться к возвышенным эпитетам с подозрением и осторожностью.
"Самое-самое"… Что уж возвышенней! Но на экране Мила сумела заворожить меня своей отрешенной от суеты задушевностью, а на бульваре - повелительной целеустремленностью. Все мы ей вдруг подчинились.
В стародавние времена респектабельные бабушки и дедушки, выгуливая своих внуков и внучек, рассаживаясь на бульварных скамейках, делились впечатлениями о Леониде Витальевиче Собинове, или о Василии Ивановиче Качалове, или о Галине Улановой… Позже они полушепотом советовали друг другу прочитать роман Солженицына или стихи Иосифа Бродского. Теперь же на скамейках обсуждались передачи "милой Милочки", ее коллег и аргентинские сериалы. Времена менялись благоприятно для Милы - и потому ее появление заставило скамейки постепенно затаиться, затихнуть.
Великий писатель, именем которого лет сто назад был наречен бульвар, хозяином его не выглядел: он, воссозданный в бронзе на пьедестале, казался задумчиво неуверенным, сомневающимся в себе, в настоящем и будущем. У Милы сомнений не наблюдалось. Она сходу завладела бульваром и всеми его взрослыми обитателями. В отличие от детей, которые продолжали себе играть в прятки, будто ничего не случилось. Некоторые из них тоже "узнали", выпучили глаза, но прятки оказались важнее.