Неожиданный разговор с отцом (да и сам приход отца показался неожиданным) растревожил Ивана, и он не находил себе места. Думал о себе, как о ком-то другом, постороннем. Спрашивал: "Скажи, братец, ты решил пойти против воли других, а твоей воли хватит на то, чтобы отстоять право выбора своего пути? И твердо ли ты уверен в том, что выбор твой правилен?.." И об отце думал: отец знает, чего хочет, двумя ногами стоит на земле, а вот он, Иван, будто спутанный конь - скачет, скачет, а все как будто на одном месте… "Работай", - говорит отец. Душа у Ивана расположена к работе, душой он чувствует все и все как надо воспринимает, но руки не слушаются, и все, что делают руки, кажется жалким, беспомощным, никудышным. Мечтает Иван втайне, ждет того часа, когда душа и руки сольются в одном порыве, и тогда он такое изобразит, такое сделает… Ах, мечты, мечты!.. Но что же будет завтра?.. Завтра, как вчера и сегодня, он будет рисовать - может, на Красной горке, где знакома ему каждая сосна, или на Чортовом городище среди безмолвных серых развалин, или в своей комнате, за столом, гримасничая перед зеркалом… И послезавтра тоже будет рисовать. Рисовать, рисовать, рисовать… Он постоянно живет одним желанием - рисовать. И рисует не только днем, вечером, но даже во сне, ночью, и утром просыпается с одной мыслью: рисовать. Но, кроме желания, должно же быть и еще что-то за душой…
Иван подошел к окну. Стемнело уже, и где-то далеко за Камой светился крохотный желтый огонек - то ли ранняя звезда меркла, то ли на дальних луговых покосах жгли костер. Иван, глядя на этот маленький, трепещущий светлячок, вдруг подумал с каким-то странным тревожным нетерпением: погаснет или не погаснет? Стоял у распахнутого настежь окна, слегка поеживаясь от свежего вечернего воздуха, тянувшего от реки, с лугов, и смотрел неотрывно на далекий, манящий огонек, гадал: погаснет или не погаснет?.. Словно от этого - погаснет или не погаснет - зависела вся его жизнь. И чем дольше смотрел, тем покойнее, радостнее становилось на душе: теперь уже ясно было, что никакой это не огонек, а обыкновенная звезда разгоралась, наливаясь живым трепетным светом, поднимаясь все выше и выше над закамскими лугами, лесами, над всей землей, неохватно огромной, загадочной и прекрасной…
Хлопнула дверь за стеной. Кто-то засмеялся и громко сказал: "Спой, Николя, сыграй что-нибудь". Иван понял: к брату пришли гости. Николай ответил что-то неразборчиво, потом слышно было, как он настраивал гитару. Николай любил музыку, любил песни, играл хорошо и пел славно. Просто удивительно, как ему все это легко удавалось. Прочитает стихи, затвердит наизусть и несколько дней ходит, повторяя полюбившиеся строки. А потом, слышишь, через некоторое время - поет.
Иван представил себе, как сидит сейчас брат, слегка склонив набок голову, чутко улавливая каждый звук и малейшую фальшь в звуках, и глаза его полны мягкой задумчивой печали.
- Что вам спеть? - спросил Николай, и кто-то весело, нетерпеливо ответил:
- Да все равно. Спой что-нибудь.
- Что-нибудь? - насмешливо-горько сказал Николай и, помолчав минуту, добавил: - Что-нибудь я не пою… представьте себе, не пою.
Он опять умолк, и тут же, как бы из далекого далека, донесся едва слышный тончайший звон, словно где-то в ночи звенел и звенел одинокий колокольчик, и надо бы ему приблизиться, но он не приближался, надо бы удалиться, но и удаляться он не хотел. Звенел и звенел на одной струне… Что за непроглядная ночь, холодная и бесконечно долгая, что за песня, такая дивная, такая печальная, непостижимо печальная!.. И голос за стеной то крепнет, звенит, то падает до шепота, словно идет человек на ощупь, в темноте, боясь споткнуться…
Поет Николай Шишкин свою новую песню.
На севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна…
Иван прижимается ухом к стене, слушает, затаив дыхание, думает о поразительной способности старшего брата все перекладывать на музыку, буквально все, кажется, каждое слово, если он захочет, зазвучит у него, как песня. Если захочет… Только все его песни грустны, печальны, нет в них светлого начала, нет радостного конца.
…И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим
Одета, как ризой, она.
Иван слушает и не удивляется тому, что звучат за стеной, в комнате брата, лермонтовские стихи. Он и сам души не чает в Лермонтове. Да и все остальные в семье Шишкиных любят Лермонтова, относятся к нему с величайшим почтением. Вообще книга в их доме почитается издавна, и заводилой книгопочитания, несомненно, является глава семьи - Иван Васильевич Шишкин.
И снится ей все, что в пустыне далекой,
В том крае, где солнца восход,
Одна и грустна на утесе горючем
Прекрасная пальма растет.
Слушает Иван, и душа его полнится сочувствием и любовью к брату, готов он за эту песню простить ему все обиды, несправедливости, оскорбления, и в то же время жаль ему до слез песню брата - так ей тесно, так неуютно в этих стенах, словно птице, попавшей в западню… "А песне, как и птице, нужен простор", - думает Иван, возвращаясь к столу и перебирая, перекладывая с места на место рисунки.
Ивану кажется, что первые проблески детского его сознания, первые впечатления, открытия и радости неизменно связаны с книгой. Большой двухэтажный шишкинский дом, не бедно обставленный, без книг, тем не менее, был бы пуст и неуютен. Книги стояли в прочных дубовых шкафах всегда открытыми - бери, читай, любуйся иллюстрациями. Отец не запирал шкафы, как это делалось в иных купеческих семьях, наоборот, всячески развивал в детях любовь к книге и всячески поощрял эту любовь. Он с любопытством приглядывался к тому, что и как читают дочери, сыновья, и сам читал жадно, яростно, любил поговорить и поспорить о прочитанном и всегда находил в книгах что-то такое особое… применительно к жизни. Таким он был и во всех делах своих, купец второй гильдии Иван Васильевич Шишкин. Говаривал: "Голова не чугун дырявый, она дана не для того, чтобы на плечах ее носить, а для того, чтобы думать". Много лет спустя, уже как бы подводя итог своей жизни, Иван Васильевич запишет в своей заветной тетрадочке: "От природы я одарен ростом 2 аршина 8 вершков… стройный, не толстый и не тонкий, волосы коротко носил, бороду стриг… На силу не жаловался - безо всякой тягости на веревке поднимал одной рукой десять пудовых гирь… Характера тихого и миролюбивого, но уж если тронут…"
Силой, должно быть, он удался в отца своего, Василия Афанасьевича, а мягкость душевную, "миролюбивость" унаследовал от дедушки по материнской линии Афанасия Ивановича Зотикова, коллежского секретаря. Род Зотиковых, к слову сказать, шел от попа Зотика, того самого священника, которому после взятия Казани в 1552 году Иван Грозный прислал в дар икону трех святителей. С тех пор небольшое село, расположенное в устье реки Тоймы, на высоком берегу, с которого открывался вид на многие версты вокруг, получило название Трехсвятского и начало из года в год расти, расширяться…
Отец же Ивана Васильевича, выходец из крестьян, был мастер на все руки - бондарь и краснодеревщик, пимокат и кузнец, но пуще всего прослыл умельцем по отливу колоколов, один из коих, трехсотпудовый, и по сей день висел на звоннице елабужского собора, и звон его, густой и чистый, празднично гудел в округе… Иван Васильевич любил об этом поговорить в семейном кругу, приурочивая, как правило, разговор к какому-нибудь торжественному моменту: праздник ли какой - не забывайте, с кого род начинался, именины ли чьи-то - помни, кому и чем ты обязан.
Звон дедушкиного колокола ждали, как праздник большой, к нему готовились, будто не просто звон должен разбудить их в это утро, а сам дед Василий Афанасьевич, медлительно-степенный и радостный, долгожданным гостем шагнет через порог и скажет просто, своим обыденным, усталым голосом: "Праздник настал, пора и разговеться…"
И вся семья сядет за стол в просторной и светлой гостиной, из окон которой открывается вид на Тойму, и будет особенно чистым и богатырским в это утро звон самого большого елабужского колокола, отлитого умными и сильными руками Василия Афа-насьевича Шишкина…