- А эт-та одна наша, Нинка Мелентьева, чо учудила. Снюхалась с каким-то шофером. С городским. Ей двадцать, ему писят. Зарегистрировались и… ать-два, умотала отсюдов. Дескать, на холеру мне все это сдалося. Так-то кто бы ее отпустил из колхоза-то. А когда взамуж выходит, то уж тут не держат. И вот скажи теперь: как быть девкам нашим? Так и оставаться в девках? Как-то плохо стает, слушай. Уже совсем некому робить. Свиней вот мы на все лето к реке выгоняли.
- Как это? - не понял я.
- Ну, как… Взяли да и выгнали всех. И они там паслись у реки. В лесу, в траве.
- Сами по себе?
- Ну!
- А потом?
- Ну, что потом. Осенью старики на лошадях загнали их обратно. Так совсем дикими стали, ей-бо!
Еще сколько-то повозившись на кухне, она стала одеваться:
- К соседке схожу. Зинаиде Степанне. Вот тоже достается бабе, слушай. Она дояркой у нас. Мужа у нее на войне убило. И двое ребятишек осталось. Все на рысях баба. Туда успей, сюда успей. Да ишо сестра хворая, Наталья Степанна. Та уже старая. И к ней тоже надо когда-то забежать. Да, может, не столько и старая, сколько больная. Все жалится, Наталья-то Степанна: дескать, давно бы уж мне пора на тот свет. Да вот забыл господь бог про меня. Чего это я вдруг начала про Наталью рассказывать? А Зинаида… Эта шла третьего дня и где-то по дороге возьми да упади. И как-то неудачно бузгнулась. Что-то с ногой неладно получилось. Теперь вот хромает.
Слушая Егоровну, я подумал, что зря пришел в Рыжовку. Позавчера на пленуме райкома партии много говорили об отстающих колхозах. И больше всех досталось "Заре": и такая она, дескать, и сякая. И, мол, давно пора нашей районной газете "подвергнуть критике" этот колхоз. Ну что ж, "подвергнуть" так "подвергнуть". Вчера я разузнал, какая из бригад "Зари" более всего отстает. Оказалось - рыжовская. И вот я тут. Первое, в кого я прицеливался, это - бригадир. И мне, конечно же, не хотелось ночевать в его доме. А то бы как-то не так получилось: у него ночую, ем его хлеб, а потом в статье бах-бах по нему.
Как все же долог этот зимний деревенский вечер, кажется, конца ему нет. Егоровна, сходив к соседке и усевшись на скамейке возле обеденного стола, штопала Петькины чулки. Я лег спать на пол, подстелив под себя свой полушубок (Егоровна укладывала меня на кровать, но я отказался). Подушки и одеяло, которые она дала мне, были на диво мягкие, просто прелесть. Только-только стал засыпать, как в избу с криком ворвалась какая-то баба:
- У Маньки Савельевой парнишку ошпарило!
- Ой-я! - простонала Егоровна.
- Горшок с горячим молоком на себя, дурак, опрокинул. Чо-нибудь да набедокурит, окаянная душа! И Манька не знает, что делать теперь.
- Пошли! - Егоровна стала торопливо надевать пимы и пальто.
Я слушал сопение спавших ребятишек и вой порывистого ветра за окнами. Ставни тоскливо поскрипывали. И не было конца этому поскрипыванию. Я думал о мальчике, который ошпарился. Беда в том, что в Рыжовке нет медика. Потом в голову полезли какие-то уже никчемные мысли: откуда прилетел ветер, который сейчас за окнами, - с полей или, может, из глубины тайги? Как он образовался? И сколько будет силы, если весь этот ветер взять да каким-нибудь образом собрать?
Вернулась Егоровна. Я спросил:
- Ну, что?..
- Что… ревет, конечно. Матери не было, и вот… набедокурил.
Уже в полночь заявились еще две женщины и долго вполголоса говорили о чем-то с Егоровной на кухне. Рядом со мной, тяжело сопя, укладывался Петька, наконец-то закончивший свои недетские дела. Вновь засыпая, я слышал, как на кухне раздавалось глухо и слегка тревожно:
- Бу-бу-бу…
Разбудило меня хлопанье двери, она как-то необычно хлопала - надсадно, сердито. Я услышал ворчливый голос Корнеева, бригадир о чем-то говорил с Егоровной. Потом сказал довольно отчетливо и удовлетворенно: "Хорошо, хорошо!" - и ушел. Я думал, что еще полночь, но было уже около пяти утра. Когда вновь проснулся, часы показывали начало седьмого. Пора вставать.
Егоровны в избе не было. Петька сказал, что она ушла на работу, и, громко шмыгая носом, выставил на стол жареную картошку, стакан молока и ломоть ржаного хлеба.
- Ешьте, - сказал каким-то сдавленным голосом.
- Садись и ты.
- Я уже поел.
- Что ж ты так рано встал? Спал бы себе да спал.
Молчит. Глядит угрюмо куда-то на пол, будто недоволен мной. Но я понимал, что это у него от большой стеснительности. Редко видит новых людей. А я к тому же в очках. Не старик еще - и в очках, чудно ведь! И непонятно. В карманчике моего кителя две авторучки (Петька то и дело поглядывал на них), это тоже кажется ему необычным. Хоть бы одна, а то две - почему? Да еще такие блестящие. Видимо, у него много было этих "почему".
- Ты не хочешь мне ответить?
- Уроки подготовить надо.
- А школа у вас в Южакове?
Утвердительно мотнул головой.
- Один ходишь?
- Почему один? С Нинкой Черных.
- Не боитесь в темноте-то?
Опять молчит. Но уже по-другому молчит - не хочет признаться, что ходить, конечно же, боязно и неприятно: морозище, тьма кромешная, сугробы, застывшая таежная тишина. И кажется, что кто-то из темноты все время пялит на тебя глаза.
- Может быть, тебе хочется посмотреть мои авторучки? На погляди.
Он недолго сидел. Вдруг заплакал один из малышей. Петька посадил его на горшок. Сделав свое дело, мальчишка встал и почему-то еще сильнее заревел. Петька начал его стыдить-уговаривать:
- Ну, как те не стыдно? Чего ты базлаешь? Такой большой - и ревешь. - Петька говорил требовательно, бойко, не так, как со мной. Правда, и сейчас чувствовалось какое-то легкое напряжение в его голосе (я все-таки тут, на глазах).
Мальчишка плакал и плакал, вздрагивая всем телом.
Неделю назад на тюменском базаре мне удалось купить (по бешеной цене, конечно) полкилограмма яблок. Одно из них, небольшое, с розовым боком, я прихватил на всякий случай с собой. Помыл яблочко и подал мальчишке. Но он, наверное, никогда не видел яблок и воспринял подарок как скучную игрушку - поглядел, потрогал и отвернулся. Петька откусил кусочек и сунул мальчишке в рот, и тот, заметно удивившись и перестав плакать, громко зачмокал. И, чмокая, весело и благодарно глядел на меня: дескать, ладно сделал, давай и дальше так.
Бригадира я встретил у свинарника, он рассматривал покосившуюся, неплотно закрывавшуюся дверь и что-то бормотал, бормотал про себя, вроде бы даже спорил с кем-то. Потом сердито плюнул и замолк.
Утро выдалось морозное и по-вчерашнему ветреное, на улице было уныло и как-то неуютно. Но вот послышались голоса. Женщина во дворе ближнего дома стала за что-то ругать корову. Ругала громко и весело:
- Дуреха ты, дуреха! Ну, куда тебя понесло? Что ты тут наделала?
Где-то - тоже во дворе - мальчишка звал монотонным голосом:
- Нюр-ка!
Корнеев спросил, как мне спалось. Сказал, что у него ночью опять болела нога, и добавил:
- Как я устал от всего.
Лицо у него бледное, измятое, глаза беспокойно перескакивают с предмета на предмет.
К нам подошла Егоровна. Подошла как-то неожиданно, незаметно.
- Слушай-ка, Санко. У Дуняшке на куфне стекла все поразбиты.
- Ну!
- И не может стекол найти.
- Ну, а я-то тут при чем?
- Никто и не говорит, что ты при чем. Надо бы дать ей стекол-то.
- А я где их возьму?
- Достань где-нибудь.
- Пускай у стариков поспрашивает.
- Да нету ни у кого.
- Ну и у меня тоже нету.
- Да нельзя же так, Саня.
- Что нельзя?
- Слушай, Александр. Она же хворая. А ты…
- А каким местом она раньше-то думала?
- Когда раньше? Это же вчерась ее чертенята набедокурили.
- Пусть пока чем-нибудь заделает. Картонками или чем-то там.
- Да заделывали. Все равно дует.
- Ну, нету у меня стекол, понимаешь?
- Она же пластом лежит.
- Вот пристала, будь ты неладна!
- Что-нибудь сделай, Саня. Ты же все можешь.
- Да где там все! - Он недовольно отмахнулся.
- Шибко уж дует у ие.
Корнеев молчал. Но молчание было особое. И мне, и Егоровне стало ясно, что, конечно же, поищет и, что может, сделает.
- Беспокойная старуха, - сказал я, когда Егоровна отошла от нас.
- Да какая же она старуха! Ей еще и пятидесяти нету.
- Как?! И такой внук?
- Вы это про Петьку? Это же сын ее.
- А девочка?
- Верка? Та - внучка. Вид у Егоровны, конечно, не того… Да и с чего бы она выглядела молодой-то? Всю войну вкалывала, как окаянная. Она баба очень старательная. Года два назад дочь похоронила. Веркину мать. А зятя на фронте убили. Муж у нее пьянчужка был. Все, бывало, на взводе. Первая-то жена бросила его. Ну, а Егоровна, видно, пожалела. В общем, вышла за него. Хотела исправить мужика, но, говорят, горбатого могила исправит. Все равно пил он. И при старой жене закладывал. И при новой. Так пьяный и замерз. Поехал из Южаково от свояка живой. А лошадь привезла его на санях к нам в Рыжовку мертвого. Еще до войны дело было. И сейчас вот двоих воспитывает она. Хорошая баба. У нас везде по двое да по трое ребятишек. Мужиков нету, а детишек полно.
Я дивился: Корнеев и Егоровна разговаривают между собой вроде бы не очень-то любезно, даже поругиваются, а заглазно хвалят друг друга.
Корнеев хохотнул: