Борис Володин - Возьми мои сутки, Савичев! стр 3.

Шрифт
Фон

Однако здесь меж девятью десятыми, здоровыми, были и те - последняя, десятая доля, - которым нужен зоркий глаз и давно отработанная помощь. И не было еще спеца, который мог бы предсказать наверняка, что кто-то полностью застрахован от причисления к этой десятой.

И пока в холле не ко времени хлопотали с посудой санитарки и шныряли к окнам мамаши, состояние у которых было удовлетворительное, сон и аппетит хорошие и все остальное, на что акушеру полагается обращать внимание при осмотре родильниц, соответствовало числу дней, прошедших от родов, - Савичев сидел за низеньким столом, в который упирались его колени, ждал, пока ординаторская освободится от дамской болтовни, и делал самую бездумную, нудную и большую часть работы: он писал дневники на пациенток, у которых все было благополучно.

В стороне у него была отложена особая стопочка историй. На них белел тетрадный листок со сделанными на обходе заметками, в какой палате, на какой кровати - все кровати в роддомах под номерами, - у какой женщины Савичев заметил неблагополучия. В эти истории записи надо было делать уже думаючи - все ли приметил, так ли решил?

А об остальных пациентках он и заметок не делал на обходе. Он только проверял по вчерашним дневникам, какой сегодня день после родов, и сейчас просто писал все так, как в этот третий, пятый или седьмой день должно все быть по учебнику.

Он только обязательно по-разному в каждом дневнике писал число ударов пульса: в одном - 80 в минуту, в другом - 68, в третьем - 74. Писать просто "Ps. - N." - "пульс нормальный" - не стоило, потому что проверяющий здравотдела мог сказать, что пульс не считали. А он пульс на обходе считал всегда и тщательно - не меньше чем полминуты, - но записывал число в листок, лишь если пульс был слишком частый или слишком редкий. Так могло быть на этаже у пяти мамаш, ну - у семи. Остальные же пульсы он не записывал и не запоминал - еще чего, сорок пульсов или восемьдесят, да нормальных!.. Он лишь попеременно ставил в историю числа от 68 до 82, но обязательно четные. Никто бы не поверил, увидев запись "пульс 73", что всем пациенткам он считал пульс по целой минуте. Все считают полминуты, а те, что поленивее, - четверть. И раз считают не целую минуту, то при умножении число должно получиться четное, а пульс 73 - липа.

…Как раз, едва он прикончил эти спокойные дневники, педиатры и старшая акушерка этажа вышли из ординаторской, исчерпав свою дискуссию про кофточки и про прочее.

Он отдал палатной сестре отработанные истории, взял отложенную стопочку и свой листок, пошел в комнату, сел на диван, придвинул к нему поближе стол и уже медленно стал писать о родильницах, у которых в порядке было не все.

Тут и назначения надо было проверять, и о переводе решать. Не переведешь, когда надо, - просто плохо, а переведешь зря во второе - самому зря возиться придется.

И еще: почти каждый перевод - обязательно объяснения с родственниками, а объяснений и так хватает.

Вот стоит сегодня дежурному ординатору задержаться на операции, сколько ни объясняй про операцию, - найдутся в холле справочной такие, что подымут шум: мол, время идет, а они с работы, а если не с работы, то тоже дела, а в роддоме беспорядок; если справки не начинают давать, как по объявлению, - с двух, пусть объявление снимут…

А если после этого бесполезного, всех издергивающего занудства и ожидания, прочитав про себя сегодняшнюю обходную запись, ординатор скажет кому-то вместо "все нормально, как и полагается на этот день": "Знаете, у вашей жены (или дочки) температура поднялась, и ее переводят в другое отделение. Не волнуйтесь, ничего страшного, просто такой порядок", - это прозвучит уже как гром.

Слова "ничего нет страшного, такой порядок" не объяснят ничего и ничуть не утешат. Савичев почти привык к тому, что фразы, предназначенные у врачей, чтобы успокоить, наоборот, взбудораживают. И все же ему приходилось всякий раз подавлять в себе чувство досады. Ведь он абсолютно разумен, тот неукоснительный порядок, который у них заведен, порядок, который благочестиво, как церковный обряд, исполняется всей акушерской службой… Он почти абсолютно разумен: все, чему Савичев учился за десять лет - за шесть лет института и за четыре года работы, - утверждало в этом убеждении. Ну, были в том порядке излишние строгости, которые при известном опыте имело смысл пропускать, но это касалось лишь чего-то частного и могло быть понято только теми, кто такой опыт имеет.

Но стоит только сказать пациентке и ее родичам о переводе с четвертого этажа на первый, всякий раз у нее - слезы, а с ними - разговоры: более долгие, менее долгие, более обидные или менее обидные - это уж от личных качеств.

И тут тверди без толку что угодно: что второе - это отделение как отделение, такая же священная чистота, больше персонала, присмотр попристальней и палаты поменьше - на четырех, на троих, на двух. И даже больше вольности: можно повидаться через окна и прямо из палаты поговорить почти обычным голосом, а ведь с четвертого или третьего приходится кричать, и это не разрешено, и вообще оттуда и человек-то виден измененный высотой!.. "Нет, не хотим, не хотим! И почему же, хоть мы не хотим, вы все-таки ее переводите!.."

А чтобы растолковать всю сложную мудрость акушерского порядка, охраняющего благо сразу всех - и взрослых, и только на свет появившихся роддомовских подопечных, - надо излагать долгими часами каждому по отдельности разные специальные проблемы физиологии, иммунологии, микробной популяционистики и еще черт-те какие мудрости, которые, кстати, и он, Савичев, и Мишина, и Баштанова, и Бабушка сейчас уже сами толком не помнят - только выводы. Они знают, как принимать роды, оперировать, лечить осложнения - это уже и занимает всю голову, - остальное осталось в самом деловом минимуме. Ведь то, что не нужно для дела, вытесняется, - прямо по академику Павлову.

Тонкости обоснований знает в деталях Главный, и не потому, что это ему всегда практически нужно, и не потому, что кандидат наук, а потому, что он - дока. И профессор знает, Нина Сергеевна, заместитель Главного по лечебной работе… И даже если бы восстановить в своей ординаторской голове все те конкретные подробности - все, из чего складываются физиологические бури, делающие родильниц столь податливыми к каждому дуновенью, даже если отбросить дела, усталость, раздражение и приняться втолковывать, почему осложнение все-таки стало возможным в роддоме - с его великим порядком, почему оно могло не поддаться первым лечебным мерам и почему надо изолировать, и прочее, прочее, прочее, - все равно и больных, и родственников, даже проникшихся научными основаниями, будет давить и волновать то, что этот здешний великий, добрый и мудрый порядок действует помимо их воли. А когда они пытаются противиться, то - вопреки им.

В жизни - там, за роддомом, - привычно самим решать за себя и за жену. За нее и за детей. За всех них вместе.

Решать единолично или вместе с нею и с ними - куда пойти, где лечь, когда встать, как поступить.

И хотя там, вне роддома, все решения диктуются обстоятельствами, - там вроде бы есть выбор между решением правильным, не совсем правильным и вовсе неправильным. И каким бы оно ни было - оно свое! А здесь решают за тебя. Решают за твоего близкого - но без тебя. Не дают тебе высказать твои соображения, которые кажутся тебе такими важными, такими вескими и стройными!.. И кто доказал, что решают без тебя безошибочно?.. Кто дал полную, стопроцентную гарантию, что безошибочно решено про то, от чего зависит жизнь?..

И все это непримиримо.

И потому сиди, Савичев, думай, взвешивай, хоть и голова дурная, и тут еще старшая детская что-то перебирает в шкафу. Все ушли, а она не ушла и рылась, рылась, рылась и, видимо локтем, все время толкала открытую дверцу, и та скрипела.

И еще Людмила вдруг раскрыла дверь, заглянула, что-то хотела сказать ему, но увидела, наверное, под шкафной дверцей ноги старшей, ничего не сказала и исчезла, а потом снова заглянула и снова закрыла дверь.

Все это мешало расшифровывать то, что крылось в загогулинах, на ходу поставленных в тетрадочном листке. А больше всего мешало, конечно, что он спал всего полтора часа да изрядно нанервничался - и когда были те щипцы, и когда кровотечение, и оттого, что Бабушка Завережская вносила со страху во все события изрядную долю суматошности, и оттого, что на конференции ему досталось слегка.

Голова была пустой и гулкой. Мысли плавали в ней медленно и неподатливо, как в невесомости. Старшая детская кончила, слава аллаху, шебаршиться и ушла. Но только она ушла, в ординаторскую влетела Людмила. Влетела, зажмурилась - после коридорной тени очень резко ударил ей бивший в окно солнечный свет, - бухнулась рядом на горбатый диван в застиранном чехле с четкими печатями "р. д. 37" на самых видных местах. Больничные диваны быстро начинают горбатиться, - этому было два года, как и роддому, просто очень уж на него все бухались.

Людмила скинула колпачок, сдернула с шеи маску с лиловым помадным пятном и сказала отчаянно:

- Сав-в-вичев, милый, в-возьми мои сутки. Ф-фся жизнь разламывается.

- Когда? - тупо спросил Савичев.

- Завтра!

- Так я же сегодня с суток. Разве можно через сутки - сутки…

- Ф-фсе равно возьми - больше некому. Ф-фсех просила - никто не берет. Да и кого п-просить, когда фсе в гриппе чертовом!

- А если и я завтра свалюсь?

- Не свалишьсся… Ты с-сам хвастал, что обтираешься снегом. С-спаси, Саввушка! Тебе ж деньги нужны, а мне - личная жизнь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке