4
Они приехали веселые и голодные и нанесли столько холода в квартиру, что Матвей Ионыч, который открыл дверь, сейчас же, ничего не сказав, накинул бушлат, а потом, подумав немного, даже надел его в рукава.
Лукина он и раньше знал, но Хомутова видел впервые и присматривался к нему с недоверием. Трубка его сопела выжидательно. Но когда он принес студентам масло и хлеб и Хомутов сказал: "Спасибо, папаша, есть", - и развернул пакет, а потом, ухмыльнувшись, добавил: "И это есть", - и достал из кармана пальто бутылку водки, трубка засопела сердито.
Опять ничего не сказав, Матвей Ионыч принес пробочник и рюмки и стал помогать студентам хозяйничать: он отлично, тонко нарезал хлеб и колбасу, принес салфетку, накрыл на четыре прибора, как самая опытная хозяйка. Но трубка все сердилась - до тех пор, пока Карташихин, отлично знавший все свойства этого инструмента, не предложил тост за "красного морского волка, который недаром проливал кровь на фронтах гражданской войны…" Все выпили, и трубка стала сопеть веселее.
Потом пришел Трубачевский.
Он не был свободен в этот день, но накануне старый Бауэр, посмотрев на него через кулак, объявил, что вид - плохой и чтобы он хоть в кинематограф пошел или куда там…
- Я в ваши годы таким послушником не был, - с обычным ласково-сердитым выражением сказал он. - Ну, занимался час в день или два. А после гулял. С девицами или с этими… с друзьями. А вы с утра до вечера…
С утра до вечера Трубачевский не сидел и даже бывал в последнее время не ежедневно, но старик сказал это - и он вдруг почувствовал, что в самом деле устал…
Он немного огорчился, найдя у Карташихина двух новых, незнакомых ему людей. "Должно быть, медики", - подумал он и стал приглядываться к ним с любопытством.
Лукин понравился ему: он был курносый, широколицый, плечи большие, немного сутулые, а руки просто медвежьи, - и все как будто из дерева вырублено, особенно волосы, свисавшие на лоб треугольными космами. "Как на деревянной скульптуре", - подумал Трубачевский.
"А вот этот - обезьяна", - подумал он, глядя, как Хомутов сидит на стуле, поджав под себя ногу, и смеется, прикрывая рот маленькой красивой рукой.
Но это были медики, и он почему-то почувствовал к ним уважение.
Карташихин обрадовался ему, познакомил и усадил.
Хотя он говорил немного громче и веселее только потому, что выпил лишнюю рюмку, Трубачевскому показалось, что он старается подчеркнуть, что рад ему; и старается именно потому, что Трубачевский пришел некстати.
Они говорили о каком-то Мухамедове, поместившем в стенной газете письмо под названием "Бюджет времени студента". Мухамедов утверждал, что для нормальной постановки учебного дела необходимо предоставить студенту возможность час в день "бросать на личную жизнь". Он ставил в пример самого себя и тут же доказывал, что так называемая любовь есть прямое отступление от исторического материализма.
- Я его знаю, - неторопливо сказал Лукин. - Он дурак.
- И сволочь, - добавил Карташихин.
- Нет, дорогие товарищи, дело гораздо проще, - возразил Хомутов: - у этого писателя отдельная комната. А вот каково, если в комнате пять человек? Что тогда с этим бюджетом делать?
- По очереди, - насмешливо предложил Карташихин.
Лукин посмотрел на него.
- Да так и делают, - неожиданно сказал он. - К одному придет - остальные выкатываются.
- Врешь, - немного покраснев, сказал Карташихин.
Матвей Ионыч, который теперь только собрался закусить, поднял руку с куском колбасы и прислушался.
- Так ведь это же совсем другое дело, - возразил Хомутов, - это уже не по бюджету, а просто из уважения к товарищу.
Матвей Ионыч тихонько положил колбасу назад. Брови его дрогнули как бы от усилия понять что-то, он даже вынул трубку изо рта и хотел спросить…
- Слово предоставляется Матвею Ионычу, - громко и весело (Трубачевскому показалось, что даже слишком весело) закричал Карташихин.
Но Матвей Ионыч только махнул рукой.
- В ваше время небось другой бюджет времени был, - серьезно сказал Хомутов. - Зато у вас романтики быта не было. Ага! А у нас есть!
"Романтика быта" - так называлась статья, напечатанная в декабрьском номере одного из московских журналов. О ней говорили в ту пору на всех студенческих собраниях и очень смеялись. Автор уверял, что после героических лет революции и гражданской войны молодежь переживает "похмелье будней" и что нужно найти новые пути "удовлетворения ее романтических потребностей". В качестве примера автор указывал на движение так называемых "Перелетных птиц", начавшееся еще в девятисотых годах среди немецкой учащейся молодежи. При помощи музыкальных упражнений, новой радикальной одежды и воздержания в пище движение "Перелетных птиц" вполне удовлетворяло тягу немецкого юношества к героическому образу жизни.
- Интересно знать, - смеясь, сказал Хомутов, - получают ли эти самые птицы стипендию? Если получают, так они смогут выполнить только один пункт своей программы: воздержание в пище. Я, например, прирожденный стипендиат - и поэтому на днях высчитал, каким количеством горячей воды можно заменить суточное питание. Оказалось - сорок ведер в день при ста градусах по Цельсию.
Трубачевский сидел и молчал.
Все, кажется, было на своем месте в этой комнате - и книжная полка над изголовьем, о которой Ванька всегда говорил, что она когда-нибудь пролетит мимо его головы на расстоянии в полтора миллиметра, и письменный стол, закапанный чернилами (одно место прожжено, - Трубачевский помнил, как это случилось), и портрет доктора Карташихина над столом - словом, все, что он видел тысячу раз и с чем был знаком с третьего класса. А между тем что-то переменилось. Сердитый, с сердитым хохолком на макушке, он молча слушал, как они говорили и смеялись, и уже успел рассеянно вытаращить глаза по своей привычке. Потом вдруг посмотрел на Карташихина как-то по-новому, со стороны, и самый приятель его показался ему незнакомым: Карташихин сидел на столе, раскачивая стул ногами, похудевший, с обветренным лицом, горевшим еще от целого дня катанья на лыжах. Пиджак был накинут на одно плечо, ворот расстегнут, он стал грубее и проще.
Ты что так долго не заходил? - спросил он, заметив, что Трубачевский смотрит на него и молчит.
- Работы много, все некогда, - отвечал Трубачевский и хотел рассказать, почему некогда, но Карташихин уже отвернулся и снова стал слушать Хомутова, который все ругал романтиков в жизни и в литературе.
- Нет, дорогие товарищи, при двадцати пяти рублях в месяц на это дело не остается ни времени, ни монеты. У меня есть знакомый студент, так тот ухитрился республиканскую получить - пятьсот рублей, государственную - двадцать пять и профсоюзную - тридцать. Вот у этого и на романтику хватит!
- А по-моему, - вдруг сказал Трубачевский, - даже и на эти двадцать пять рублей далеко не все наши студенты имеют право.
Карташихин обернулся к нему с удивлением.
- Потому что либо стипендия - это вид социального обеспечения, и тогда всякий здоровый и честный человек должен от нее отказаться, либо это помощь, которую государство оказывает наиболее одаренным, и тогда нужно отнять эти двадцать пять рублей у девяти десятых студенчества и дать втрое больше тем, из которых может хоть какой-нибудь толк получиться.
- Ого, - сказал с удовольствием Хомутов, и глаза у него заблестели. Он даже руки потер, готовясь к спору. - Это кто же наиболее одаренный? Вы?
- А вы знаете, как это в логике называется? - высокомерно отвечал Трубачевский. - Argumentum ad hominem.
Ho "argumentum ad hominem" не произвел на Хомутова особенного впечатления.
- Нет, не знаю, как в логике, - быстро сказал он. - Но именно логики-то, по-моему, тут и не хватает. Во-первых, - он загнул палец, - Советская власть нуждается не только в гениях, но и просто в хороших докторах, химиках, инженерах. Во-вторых, в социальном обеспечении для советского студента нет ничего позорного. В-третьих, несмотря на стипендию, огромное большинство студентов работает в порту или служит. В-четвертых, стипендию выдают у нас, как известно, по социальному признаку, и отказываться от нее могут только те, у кого богатая бабушка в запасе. В-пятых, эта теория…
Но тут Трубачевский перебил его и стал возражать - и сразу с таким раздражением, которое никак нельзя было объяснить иначе, как тем, что он сердится за что-то другое. Карташихин понял это и на полуслове оборвал спор.
- Товарищи, восьмой час, - сказал он, - Мы, кажется, собирались в театр.
Трубачевский угрюмо замолчал. Он сам не очень хорошо знал, почему так вспылил и так близко к сердцу принял этот вопрос о стипендии, которым десять минут назад совсем не интересовался.
"Чего я так обозлился? - немного успокоившись, подумал он, когда, простившись с Матвеем Ионычем, они по узким коридорам-дворам вышли на улицу Красных зорь и все показалось особенно отчетливо и свежо, как всегда бывает после накуренной комнаты и спора. - И, кажется, расхвастался? Для чего я сказал это "argumentum"? Чтобы показать, что я логику читал?"
И он покраснел, вспомнив, что дважды принимался читать логику и никак не мог осилить больше половины.
"Что они подумали обо мне? Впрочем, ясно: что я потому и говорю так, что у меня богатая бабушка в запасе. Ну и думайте, - мысленно обратился он к ним, хотя никакой бабушки не было. - И думайте, и черт с вами!"
Но хотя он и сказал это "черт с вами" и притворился перед самим собой, что ничего не случилось, чувство неловкости и недовольства собой не оставляло его. Он чувствовал, что был бы очень: рад, если бы медики с ним подружились, но именно поэтому-то и был сердит на себя.