"Нет, - говорю я ему вслед, - на живых началах много бывает чудес, а на мертвых концах чудес не случается: не отзовется Анчар. Оттого настоящий охотник смотрит прямо в глаза и говорит: выпьем, друг, все кончилось".
Да, кого он обманывает?
У меня за поясом всегда маленький топорик для всякого случая, отрубил я им конец у сушины, вытесал вроде лопаты и выкопал яму в мягкой земле. Уложил Анчарушку в яму, холмик насыпал, нарезал дерну, обложил. На гари был у меня примечен чертик из обгорелого дерева, в сумерках он очень наших баб пугает, и все зовут его шишигой. Сходил я на гарь, приволок эту шишигу и поставил Анчару памятник.
Стою, любуюсь на черта, а Сережа все трубит, трубит. "Кого ты, Сережа, обманываешь?"
Моросит дождик, мелкий, холодный. С высоких деревьев падают тяжелые капли на малые, с малых - на кусты, с кустов - на траву и с травы - на сырую землю. Во всем лесу шепоток стоит и выговаривает: мыши, мыши, мыши… Но тихо принимает в себя мать-земля все слезы и напивается ими, все напивается…
Стало мне так, будто все дороги на свете в один конец сошлись, и на самом конце стоит лесной черт на собачьей могиле и с таким уважением на меня смотрит.
- Слушай, черт, - говорю, - слушай…
И сказал я речь над могилой, и что сказал - потаю.
После того стало мне на душе спокойно, прихожу в Цыганово.
- Перестань, - говорю, - Сережа, трубить, все кончено, я все знаю. Кого ты обманываешь?
Он побледнел.
Выпили мы с ним, заночевали в Цыганове. Охотника этого вы все знаете, у каждого из нас есть такой Сережа на памяти.
А. М. Ремизов
Gloria in excelsis
1
Зорко старцу Амуну на его дикой недоступной скале.
Кто его видит? Кто его слышит?
Там, где когда-то гнездился пещерный орел, пещера старца. А видит его только небо, только солнце, только звезды - пробежит ветер, шелестя горько, и другой, черный, что подымает беду, вестник напасти, шуршит; кукует и дальше… и третий, весенний, осыпая пещеру бело-алым цветом, как его брат белый, пороша снегом, поет безумные песни. Да еще видят его дикие звери: по ночам приходят звери к пещере и старец их поит.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его.
Его подвиг велик и труды неподъемны. Под дождем и ветром, резче ветра и хлестче дождя его бич терновый.
Трижды в год опускает старец глаза в долину на те трубы и башни, на черепицу - на дымящийся, с синей адовой пастью в темные ночи, тесный город, что повис над морем. И трижды в год осеняет старец крестом город и море.
Море плещется, размывает скалу.
И с гудом и гулом волн - звон долины.
На звон выходит старец из пещеры на молитву.
Небо над ним и звезды.
Никто не помнит, когда взошел он на гору и поселился в дикой пустыне. Раз в год с дарами крестной тропой подымается старик священник приобщать старца. И в сумерках вечера, когда спускается старик назад в долину, видно с горы сияние чаши - белый небесный свет.
Зорко старцу Амуну и ясно.
Обрезано сердце его и уши отверсты.
В который час, в какую напасть вот вереницей, как упорный змей, тянутся на гору жены, дети и старики, кусками и кольцами ползут по острым камням, о камни - на коленях, глаза туда и руки простерты:
- Помолись за наших мужей, и сынов, они пошли на войну. Жестокий Антиох объявил нашему королю Аспиду войну. Помоги одолеть врага. Дай боже вернуться им целыми! Помолись! Попроси!
Выглянул старец:
- Горемыки! Не могу я молиться за проливающих кровь. И скрылся в пещере.
И крестная тропа, как от снега под вешним солнцем, шумно опросталась от горемычных.
Сердце ходило - проклятия вышептывали поблекшие осиротелые губы и другие, запекшиеся, как земля под зноем.
- Жестокий, он не любил никого.
- Черствое сердце, оно не рвалось от тоски.
- Забыл он отца и мать! Нам ничего не надо, не для себя и живем, только бы сына нам сохранить! Заглохло сердце его.
- О, если бы знал он дни и ночи, память мою! Не мил мне свет и звездная ночь постыла. Тоска выела сердце. Глаза мои гаснут от слез.
- Лицемер! Поит зверей, а мы?
- Нет, он никого не любил, не думал ни о ком, мертвец проклятый!
Проклятие и жалоба, как море в погоду, взывало и взвивалось по опустелой долине - из городских ворот выходили вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и семью.
Да, какое резкое слово открытому сердцу, в страхе и тревоге за близких, - сухой песок в просящие глаза. Или и вправду забыл он отца и мать? Или, не любя никого, его сердце, как окаменевшая в мире когда-то нежная ветвь?
Так выговаривало сердце и слепло от горя.
Вооруженные мужи и юноши, покидая стариков и отрываясь от любимой семьи, шли умирать за короля и землю - не пощадит жестокий Антиох родную их землю.
И кричало сердце, ожесточаясь:
- Как? Проливающие кровь? Кто же нас защитит? И нет молитвы за них? Путь к Богу закрыт? Видит Бог, проклинаю я час, в который зачала меня мать, проклинаю день, в который увидела белый свет, проклинаю звезды и ночь моей любви, не надо мне жизни! Мужа верни мне!
Железная крыша повисла над долиной - над городом, выбрасывающим в небо из своих красных труб сине-адово пламя, и, как отбитые, опустились руки.
- Мертвец проклятый!
II
Нет, жива душа у старца Амуна. И сердце его не было глухо: он прозревал свет небесный, слышал плач сердца человеческого, и вопль звериный не был закрыт от него.
Одни живут, как звери, имея только шкуру, мясо, кости, кишки, другие мятутся и чают, третьи предстоят Богу.
Старец, идя по пути чистоты и духа, отрешившись от страстей - ими движется жестокая жизнь наша! - и освободившись от гнета хотения и воли, творя волю Божию, пил чашу живой воды, и были руки его чисты и чистое сердце мудро.
Люди, живущие звериным обычаем, а таких больше полмира, люди с душой закрытой проходят кровавый круг жизни на сем свете, и пролитие крови для них закон, но в царстве духа кровь безвластна.
Нет, не мог старец молиться за проливающих "кровь.
И знал он то, что было скрыто от наших смертных глаз, он прозревал судьбы мира, судьбу человеческую, обрекавшую человека и даже целый народ по его делам прошлым на жизнь и смерть.
И о своем народе знал он правду.
И прозревая судьбы мира и провидя судьбу в глазах приходящих к нему, как далек был он от мысли, что он выше других, и знает, и дано ему больше. Он не полагался на себя, и в душе его не рождалась беспечность.
С бодростью вставал он от сна, прилежно стоял на молитве и много трудился.
И за долгие подвиги он достиг почти бестелесной жизни, все желание свое устремив к Богу в ожидании часа, когда воззван будет от мира сего на отдых от муки жизни здешней.
Труды, молитва, созерцание - так проводил он свои дни.
И тело его не слабело, душа не теряла бодрости, и свободный дух его раскрылялся.
Божьим светом озарена была его душа.
Отпустив пришедших к нему на гору с мольбой горемычной, он стал на молитву и всю ночь молился о чающей твари.
III
По немалому времени опять приходят на гору скорбные.
Лиц их не видно, одни испуганные и воспаленные глаза, глаза устремлены к пещере, и сквозь стон едва слышен голос.
Вышел из пещеры старец.
- Отец! - и руки тянутся к последней защите, - война разгорается. Наши мужья и отцы ушли. Их призвал король против Псаммия. Жестокий полководец Псаммий пристал к Антиоху. Мы воюем со многими властителями. Кровь заливает наши поля.
И скорбные не хотят уходить, моля о пощаде и о победе над врагом.
А там, на полях, обагряемых кровью, рядом с воинами Аспида умирали воины Антиоха и Псаммия. И в Сирии стенали, как в Александрии.
Матери говорили:
"Нам ничего не надо, не для себя и живем мы, нам только бы сохранить нашего сына!"
Отцы с горестью вспоминали свои надежды, больше не веря в возвращение сыновей.
Жены рвали на себе волосы от тоски по мужьям.
И как в Александрии, так и в Сирии, слово в слово одна подымалась к небу молитва о пощаде и о победе над врагом.
А небо было одно.
И сердце человеческое - горюющее и стенящее.
И этого не видели люди, живя звериным обычаем своим во власти крови.
Старец ничего не сказал и скрылся в пещере.
И восстонала гора - скорбные, не проклиная уж, все слова давно перегорели в горечи напрасных ожиданий и дум беспокойных, поползли убито со скалы в долину в пустые дома свои оплакивать злую долю.
- Нет, безбожное творится в мире, гневается старец.
А старец по отшествии скорбных стал на молитву и всю ночь молился за своих братьев, достигших свободы духа.