Сэлинджер Джером Дэвид - Собрание сочинений стр 64.

Шрифт
Фон

Чем дальше, тем хуже. Однажды, с неделю спустя, я выходил из отеля "Риц", где мы с Бобби остановились на неопределенное время, и мне показалось, что со всех автобусов Нью-Йорка поотвинчивали сиденья, вынесли и расставили на улицах, и теперь тут в полном разгаре чудовищная игра в "музыкальные стулья". Пожалуй, я был бы не прочь влиться в эту игру, если бы Церковь Манхэттена даровала мне особое разрешение, которое гарантировало бы, что все прочие игроки будут в почтении стоять и дожидаться, пока я не усядусь. Когда же стало ясно, что ничего подобного не случится, я принял меру подейственнее. Я взмолился, чтобы город очистился от людей, я просил дара остаться в одиночестве, в о-ди-но-чест-ве; а это единственная нью-йоркская молитва, коя редко теряется или задерживается при пересылке, поэтому я глазом не успел моргнуть, как все, чего бы ни касался, стало обращаться в сплошное одиночество. По утрам и до обеда я посещал - во плоти - художественную школу на углу 48-й и Лексингтон-авеню; терпеть ее не мог. (За неделю до того, как мы с Бобби уехали из Парижа, я выиграл три первых приза Национальной выставки молодых художников, что проводилась в галерее "Фрайбург". Весь морской переход в Америку я то и дело отмечал в зеркале нашей каюты свое жуткое физическое сходство с Эль-Греко.) Три дня в неделю после обеда я просиживал в кресле стоматолога, где за несколько месяцев у меня вырвали восемь зубов, три из них - передние. Еще два дня я обычно бродил по художественным галереям, главным образом на 57-й улице, где неизменно фыркал на работы американцев. По вечерам я, как правило, читал. Купил полное собрание "Гарвардской классики" - в основном потому, что Бобби сказал, будто у нас в номере нет места, - и довольно упрямо прочел все пятьдесят томов. А почти каждую ночь ставил мольберт меж двумя односпальными кроватями нашего с Бобби номера и писал. За один только месяц, если верить моему дневнику за 1939 год, я завершил восемнадцать полотен маслом. Стоит отметить, что семнадцать из них были автопортретами. Иногда, тем не менее, - вероятно, если Муза моя вдруг выкобенивалась, - я откладывал краски и рисовал карикатуры. Одна сохранилась у меня до сих пор. На ней распахнутый рот человека в зубоврачебном кресле. Язык во рту - просто банкнота Казначейства США в сто долларов, а стоматолог грустно говорит на французском: "Коренной, я думаю, спасти удастся, а вот язык, боюсь, придется удалить". Я ее неимоверно любил.

Как соседи по комнате, мы с Бобби были не менее и не более несовместимы, чем, скажем, крайне терпимый гарвардский старшекурсник и до крайности неприятный кембриджский щегол-газетчик. А когда мало-помалу мы обнаружили, что оба влюблены в одну покойную женщину, это и вовсе нас обескуражило. Фактически, из этого открытия проросли жутковатые отношения в духе "после-вас-Альфонс". Мы стали обмениваться оживленными улыбками, сталкиваясь на пороге ванной.

Однажды в мае 1939-го, месяцев через десять после того, как мы с Бобби поселились в "Рице", я увидел в квебекской газете (одном из шестнадцати франкоязычных изданий, на которые я, поистратившись, подписался) объявление в четверть столбца - его разместила дирекция монреальской заочной художественной школы. В нем всем квалифицированным преподавателям рекомендовалось - там было прямо так и написано, что более fortement рекомендовать невозможно, - незамедлительно подавать прошения о найме в новейшую и прогрессивнейшую заочную художественную школу в Канаде. Соискатели, говорилось там, должны бегло владеть английским и французским; беспокоиться лишь обладателям умеренных привычек и безупречной репутации. Летняя сессия в "Les Amis Des Vieux Maitres" официально начинается 10 июня. Образцы работ, говорилось там, должны представлять как академическую, так и коммерческую стороны живописи, и подавать их надлежит на имя мсье И. Ёсёто, directeur, ранее - члена Имперской академии изящных искусств, Токио.

И тут же, ощутив себя почти нестерпимо квалифицированным, я вытащил из-под кровати пишущую машинку Бобби "Гермес-Бэби" и настучал - по-французски - длинное избыточное письмо мсье Ёсёто, для чего пропустил все утренние занятия в художественной школе на Лексингтон-авеню. Вступительный мой абзац длился страницы три и едва ли не дымился. Я сообщил, что мне двадцать девять лет и я - внучатый племянник Оноре Домье. Сообщил, что совсем недавно покинул свое небольшое поместье на Юге Франции после кончины моей супруги и приехал в Америку - не насовсем, как я несомненно дал понять, - с родственником-инвалидом. Пишу я с раннего детства, сообщал я, однако, следуя совету Пабло Пикассо - одного из стариннейших и ближайших друзей моих родителей, - никогда не выставлялся. Вместе с тем, ряд моих работ маслом и акварелей сейчас висит в лучших домах Парижа, никоим образом не nouveau riche, где они gagne значительное внимание от кое-каких наиболее видных критиков нашей эпохи. После, продолжал я, безвременной и трагической кончины моей супруги от ulceration cancereuse я честно полагал, что более никогда не поднесу кисти к холсту. Однако недавние финансовые потери заставили меня пересмотреть мое искреннее resolution. Я сообщил, что для меня будет большой честью предъявить образцы моих работ в "Les Amis Des Vieux Maitres", как только означенные образцы будут мне присланы моим агентом из Парижа, коему я, разумеется, напишу tres presse. Засим я остался, с глубочайшим уважением, Jean de Daumier-Smith.

Псевдоним я выбирал почти столько же, сколько писал само послание.

Письмо я напечатал на декоративной кальке. Однако сунул в конверт "Рица". Затем, наклеив марку срочной доставки, которую нашел в верхнем ящике у Бобби, спустился в вестибюль к главному почтовому ящику. По дороге остановился и проинформировал почтового служащего (который, вне всякого сомнения, терпеть меня не мог), чтобы отныне доставлял мне почту на имя де Домье-Смита. Затем около половины третьего я пробрался на свое место в анатомическом классе художественной школы на 48-й улице, опоздав минут на сорок пять. Одноклассники мои впервые показались мне вполне приличной компашкой.

В следующие четыре дня за все свободное время, а также и за счет несвободного, я сотворил дюжину или чуть больше образцов того, что, по моему представлению, можно было счесть типичными образцами американского коммерческого искусства. Главным образом акварели, но время от времени, дабы выпендриться, я рисовал штрихом - людей в вечерних нарядах, что выходили из лимузинов на премьеры, поджарые, прямые, сверхшикарные пары, которые, очевидно, никогда в жизни никого не заставляли мучиться в результате недогляда за подмышками, пары, у которых вообще-то и подмышек, судя по всему, не имелось. Я рисовал загорелых молодых гигантов в белых смокингах - они сидели за белыми столиками подле бирюзовых бассейнов, довольно возбужденно тостуясь друг с другом "хайболами", смешанными из дешевого, но явно ультрамодного ржаного виски. Рисовал румяных рекламоприемлемых деток вне себя от восторга и доброго здоровья, кои воздевали свои пустые миски для завтраков и умоляли - добродушно - дать им добавки. Рисовал смеющихся грудастых барышень, что, себя не помня, беззаботно гоняли на аквапланах, ибо располагали обильной защитой от таких национальных несчастий, как кровоточащие десны, лицевые дефекты, неприглядные волосы и несовершенные либо недостаточные страховые полисы. Рисовал домохозяек, которые подвергались - при отсутствии правильных мыльных хлопьев - опасностям всклокоченных волос, дурной осанки, непослушных детей, недовольных мужей, загрубелых (но изящных) рук, неприбранных (но огромных) кухонь.

Когда с образцами было покончено, я тут же отправил их мсье Ёсёто - вместе с примерно полудюжиной некоммерческих полотен, которые привез из Франции. Кроме того, приложил записку - по-моему, весьма неформальную, - в которой излагалось лишь самое начало густожизненной истории того, как я, совсем один и страдая разнообразными хворями, в чистейшей романтической традиции, достиг холодных, белых и крайне сиротливых вершин своего ремесла.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке