- Товарищи, слушайте, он контру разводит! Цапай его, веди в милицию.
Он подбежал к Ивану, схватил его за рукав. Иван вырвался. Не помня, каким его духом примчало, Иван сидел, зарывшись в омет соломы, и боялся выходить. Только отсидевшись и придя в себя, он решил пойти домой.
У соседского крыльца сидел на скамеечке Михеич, подвыпивший, рядом со вдовами и любезничал. Иван обрадовался случаю и сказал, поздоровавшись:
- А я, Михеич, в ударниках был сегодня. Помнишь ли ты меня?
- Как не помнить, добрый молодец, советской власти опорыш.
- Весь день утруждались, а вот не пойму, какая цена этому труду?
- Эх, милый, - ответил Михеич, - что дадут, то и твое.
- А что дадут?
- Фигу с маслом.
- Как же это?
- Милый, в такой сорт людей идут те, кому карьеру сделать надо. Вот они и стараются по бесплатности, кусок у рабочих людей отнимают. Нет, денег тут не жди.
Иван явился домой, успокоенный разъяснениями, и молча и тихо лёг подле жены на хвощовую чаканку, опасаясь, что она спросит его.
И верно, спросила:
- Ну что, сокол, сколь добыл? - не поворачиваясь к нему, промолвила она.
- В ударники записываются те, кому кальеру сделать надо, - ответил Иван, - а денег тут не жди.
- Дурак! - ответила жена тем же тоном.
Глава III
"РАЧЬИ КЛЕШНИ"
После этого Иван провалялся три дня на кутнике, вздрагивая и вздыхая, когда жена сердито стучала у печки. Молча вставал, как только голод гнал его, шарил руками на суднике, ища краюху, и ел торопясь, отворотившись к стене. Жене ни в чем не перечил. Но чем дальше шли дни, тем сердитее Анфиса орудовала ухватами, и каждый раз, когда он робко брал хлеб, она огрызалась:
- А коли это сожрем, за что цепиться прикажешь? Ты подумал ли про это?
У ней на гайтане в тряпице зашиты были деньги, вырученные за упряжь, за лошадь, за дом, да и сусеки были еще полны жита. Но и тут не перечил Иван жене. Уходил в город размыкать тоску, укреплял тын, который был не нужен, обрубал у яблонь сушняк, хотя с глубокой осени сады брали под стройку, лишний раз обметал двор, без нужды окучивал навоз, оставшийся после лошади, а когда нагрянула зима, очищал проулок от заносов, тропы разметал.
- Из пустого в порожнее переливать всяк может, - вздыхала жена. - От людей стыд, от шабров покор, поднять бы теперь отца, покойника, поглядел бы он на тебя одним глазом.
Иван горбился за столом, опуская глаза в колени.
- Пятый месяц без дела слоняться - сколько ж это сотен потерять?
Жена высчитывала на пальцах:
- В месяц мало-мало сто рублей, стало быть - пять сотен. Каждую получку папирос; по вольной цене продать ежели пять получек - сотня с четвертной. Спецовка - четыре десятки стоит. Сахару каждый месяц два фунта, чаю четверка, отрезу на платье, две пары чулок. Батюшки, сколько задарма пропадает!
Она выла, и даже показывались слезы на глазах. Иван не мог крикнуть ей, как бывало раньше: "Баба, оставь глупые речи!" - и даже наставительное слово произнесть боялся. Вот и старик отец, провидец, разве он наставил сына на ум? Ушел один и секрет свой с собой унес.
Мастера и рабочие в ночную пору прибегали к Иванову дому и кричали от крыльца:
- Анфиска, курва, да-ко полдиковинки.
Она появлялась на крыльце румяноликая, сияющая, совала поллитровки и потом старательно пересчитывала деньги на кутнике, сидя спиной к Ивану.
С замиранием и тоской слышал Иван, как часто говаривали на улице: "У Анфисы наверняка найдется", "Она перец-баба", "Ну, брат, такой сдобы не сыскать в округе", И подвыпившие покупатели хватали ее за крутые бока и всяко на глазах у мужа. Она только взвизгивала и кричала, веселясь:
- Отстаньте, баламуты!
"Что с ней стало? - думал Иван. - Вот и говори про стариков, что бестолковы, когда все наперед выложил отец про нее".
А по вечерам люди с книжной речью, прибывши со стройки, угощались в избе. Тогда приглашалась тальянка с бубенцами и бывалые девки. Анфиса, притворившись пьяною, буйно плясала с ними, хохотала неистово, задевала гостей раздутым подолом сарафана и кричала:
- Иван, не гляди сычом, пошевеливайся.
Иван прислуживал гостям неуклюже, двигаясь мертво и мешая всем. Когда компания убиралась восвояси, обязательно кто-нибудь замешкивался с женой, она повелительно и просто говаривала:
- Иван, выдь на минутку!
Иван стоял на крыльце, дрожа от холода, глядел на звезды, на окна освещенных бараков и ждал, когда уйдет посетитель.
Снедаемый невыразимой жалостью к себе, он подходил к Анфисе после того и, глядя в ее усталые глаза, предлагал несмело:
- Анфисушка, уйдем за реку. Там дядя по сей день землю пашет.
Жена выговаривала виноватым голосом:
- Ах батюшки светы, куда же ехать от привольной жизни?
Иван замолкал и пытался к жене приласкаться. Отнимая его руки от себя, говорила она устало:
- Убери рачьи клешни.
Уходил на свой кутник и лежал без сна всю неприютную ночь. Один раз прибыл Михеич с ватагой "на вечерок к Анфиске". Жена приказала Ивану стеречь лошадь у крыльца. Когда он вышел, то удивился и обрадовался: приехали на его Гнедке. Иван обнял голову лошади. Гнедко дохнул на него шумливо и ткнулся мордой Ивану в плечо. Из избы сочился визг, гул, вскрики, а Иван ходил около лошади и смахивал с нее пыль рукавом. Упряжь на ней была вся ременная, крепкая, новая, а показалось Ивану, что вздох лошади был необычно тяжел, стаз сумрачен.
"Чужбина и чиста и прихотна, а отраду в ней и скотина не находит", - подумал он.
Пришло время, и вывалилась из сеней ватага. Стали люди усаживаться в санки, а Михеич влез на козлы и ударил вожжой лошадь без нужды и стал дергать ее зря так, что направил на угол. Лошадь вздыбилась и уперлась оглоблей.
- Отвезу я вас, - сказал Иван тихо, принимая вожжи у Михеича. - Загоните вы лошадь в этакую ночь. Ладно уж.
- Катай вовсю, Анфискин муж! - закричал Михеич и повалился на колени людей в санки.
Шебаршила мягкая метель, сметала снежок с полей на дорогу, но путь был все ж укатан, и Иван отвез людей скорехонько, а лошадь на хоздвор привел и сдал конюху.
- Мучат бессловесное животное без всякой нужды, - сказал Иван, - а оно пожалиться не может; а понимает оно горечь, пожалуй, хлеще нашего. Эх, люди-человеки!
- А что бы они делали, кабы ничего не делали? - ответил заспанный конюх из самых старших здесь. - Нас вот всего пятеро, а справляем дело за целый десяток: ни днем ни ночью покоя нет с этими разъездами по кралям писаным.
- Бог ты мой! - воскликнул Иван. - Да я бы пошел. Лучше есть ли что, как лошадей блюсти?
- Мил человек, пожалуйста, работай с нами.
Иван переночевал у конюха в теплушке, а наутро зачислили его в штат, и стал он за Гнедком ухаживать. Чистил сбрую и лошадей легковых и убирал конюшни, не заявляясь домой несколько суток.
Но чем больше Иван уходил в хлопоты, тем сильнее ныла душа. Анфису знали и на хоздворе, и конюхи припоминали ее имя с ужимками, с причмоками. Только старшой, принявший Ивана на работу, говаривал душевно:
- Гляжу я на тебя, Иван, и думно мне: кошка, к примеру, и та репьи с хвоста зубами сдирает. А ты цепишься за подол бабенки-срамницы, которая хуже репья. Да у них, у окаянных, по семьдесят две увертки на день. Не перехитрить их и не переделать, брось.
- То в расчет прими, надо блюсти закон.
- Нужда, милый, закона не знает, а через шагает.
Старший конюх сокрушенно вздыхал, улыбался и замолкал.
В выходной день двое из конюхов пришли раз под хмельком, и один из них промолвил:
- Были сейчас у Анфиски. Вот охальница баба!
- Цыц! - перебил другой. - Здесь ее муж, вон он!
- А что муж? Муж заодно с ней. Деньги гребут совместно, по уговору. Михеич недаром у ней гость дорогой.
Иван сказал, стиснув зубы:
- Про Михеича ты врешь, парень. Михеича она на порог не пустит.
Товарищи враз захохотали:
- Сейчас сметану поехали сымать. Тебе одно снятое молоко останется.
Когда они удалились, а старший конюх захрапел на топчане, Иван выкрал из-под головы у него револьверщике и выбежал из теплушки.
Он брел по монастырке напрямки, через сугробины снега, сжимая браунинг в ладони и спотыкаясь. Свирепая темнота облегла землю, вдали торчали только махонькие слепые окна барака. Иван бухался в канавы, запорошенные снегом, но сворачивать на торную дорогу не было охоты. Вот минул рельсы, потом перебрался через кучи бута, приготовленные для соцгорода, перепрыгнул канаву и очутился подле своего прясла.
Прясла, собственно, даже вовсе не было, его давно пожгли, из снега торчали одни колья. Иван, облокотившись на один из них, встал и приложил руку к груди. И больно удивился - так сердце ёкало. А тут вспомнился старик отец со словами: "Хитрее бабы только бес", а еще - про "плутовские ее глаза", про "бесстыдное сердце и ндравную душу". Ох, верно говорил отец. Дума перескочила к первым, смирным ее дням, к широкой, неутолимой ее ласке.
Сквозь сучья яблонь он взглянул на свой дом. Окна темны. Сердце сразу остыло, и пришла вера: жена спит, и всё враки. И он решил не возвращаться обратно, а пробыть ночь дома.
Вот он вышел на проулок и неторопко огляделся. Маячили еще огни во многих избах, поднимались над грядой домов визги баламутных девок. Он посмотрел на окна своей избы, и чувство виноватости перед женой полонило его вовсе: рано уложилась на покой. Он сунул револьверишко в сапог и вступил на крыльцо. Тут мельком увидал он: окно, выходящее на проулок, было действительно темное, но в уголке его чуть-чуть пробивался изнутри свет.