- Наплясали, - подал голос Илья, но никто ему на эту глупость не возразил, только Варька повела вокруг каким-то больным взглядом.
- Ну что, мужички, прощайте, - выдавила она из себя, а потом - аж вздрогнули все - как заголосит на всю степь.
- Замолчи! - оборвал ее дядя Максим.
- Спать немедля! - подал он команду. - Семен, гляди тут за меня, - и, взяв узду, пошел искать лошадь.
Уже давно простучал ступицами ходок дяди Максима, уже из колка стали подавать голоса ранние птицы, а я, прижавшись к спящему Петьке, не мог уснуть и все время слышал, как переговаривались в шалашах люди.
Дядя Максим приехал к обеду и привез три повестки: Митяю Занозову, Косте и Семену Кроликову. Провожали их прямо с покоса. Тут же устроили какую-никакую гулянку с вином - торопились, чтоб не упустить погожие дни.
Раздолинский ушел через неделю. Ему с проводами повезло, потому что все были свободными от покоса. Два дня кряду лил обложной дождь, на третий прояснило, да того хуже - заполоскали грозовые: то с одной стороны туча зайдет, то с другой. Парило, гноило неубранное сено. Шалаши забросили, уехали домой.
Вся Доволенка вышла за поскотину провожать Раздолинского. С севера находила туча, и гром заглушал говор, выкрики.
- Поберегись… для себя… людей… - слышал я между взрывами грома слова Николая Иваныча.
Потом Раздолинский прощался с матерью, и она висела у него на руках. Из туч хлынула вода. Тетку Матрену подхватили под руки дядя Максим и Татьяна Занозова, и все стали потихоньку отступать в сторону деревни, оглядываясь и махая руками. Дальше, на дороге, Раздолинского ожидала повозка, а он еще не уходил к ней. Мы с Лидой стояли на расстоянии друг от друга, и не знаю, как она, но о себе не могу сказать, чего я еще ждал под дождем. Раздолинский подбежал к Лиде, небесный поток слил их воедино. Я понял, что мне пора уходить. Дождь лил так густо, что я ничего не видел, шел наугад. И тут через шум воды услышал топот.
- Сережа! - Раздолинский взял меня за плечи, повернул к себе. - Дай поцелую тебя, малыш.
Я уткнулся ему в пояс. Мне было тоскливо и жалко себя, потому что я чувствовал, что уходит от меня такое, чего уже не будет без Раздолинского.
- Война сюда не придет?
- Никогда… Ну, мужичок… - оттолкнул меня от себя, побежал к повозке, обернулся и каким-то незнакомым, мальчишечьим голосом крикнул:
- Не забывай!.. На угорчик!..
9
До осени Доволенка выпустошилась, будто Мамай по ней прошел. Из мужиков остались Верхогляд, Николай Иваныч и дядя Максим. Василий Занозов с Мишкой Махотиным учиться не поехали. На войну их вывяли через год, и в тот же год они оба погибли.
Сено косили до конца сентября, потому и занятия в школе не начинались до октября.
- Максим Нилыч, срываем программу, - наседала на дядю Максима присланная из района учительница Валентина Егоровна.
- Зимой, дочка, наверстаешь, - успокаивал он. - А вот сена зимой не накосишь.
- Вы волю в учебе давайте, - советовал Николай Иваныч, - по воле будете учить, знания в трикрат быстрее будут детьми забираться.
- Как это?..
- А так. Детские головы - не рогожные мешки, а ларцы. А в ларцах, как известно, хранят драгоценности. Опять же драгоценности не мякина, их всегда мало. Потому и времени много не надо, чтоб их уложить, только аккуратно это нужно делать, тонко.
Валентина Егоровна от удивления открывала рот.
- Вы… мне поможете?
- А как же, - заверял Николай Иваныч. - Не обойду.
И не обходил. Зайдет в школу, поздоровается и скажет:
- Ребятишки, ветерок хороший подул, а пшеница на точке сырая. Поворошить бы надо хлебушко.
Или:
- Сено привезли. Помогите, ребятки, матерям по базе разнесть. Вам - в потеху, а матерям - в радость.
- Да когда же учиться?! - недоумевала Валентина Егоровна.
- Вовремя утешал он, - вовремя. У них глаза-то открыты, а уши сном завешаны. Поработают, занавески сдует - и куда с добром.
Может быть, прав был Николай Иваныч, может, нет, но только В войну мы больше работали, чем учились.
Поздней осенью я стал героем события: Раздолинский прислал мне письмо. Сначала никто в это не верил, пока в конторе, куда я пришел за письмом и где было порядком людей, дядя Максим не отнял у меня его и не прочитал первую строчку: "Здравствуй, малыш".
Я возмутился насилием дяди Максима, поднял визг, но он, прежде чем отдать письмо, громадными ручищами сильно, но ласково прижал меня к себе.
- Ну… Тоже - воробей, а с сердцем.
- Грамотку, Сережа, обронил. Дай-ка подыму, - Николай Иваныч поднял свернутый вдвое клочок газеты, развернул его, стал, щурясь, отдалять от себя. И вдруг вздрогнул, заволновался.
- Серьг, а ведь стихи же… Ну… - и совал мне лоскуток. - Ну-ка чти при всех.
Я взял бумажку и начал ерепениться, дескать, мне прислано, но дядя Максим, видно потеряв терпение, сильно ткнул меня в затылок, так, что я, испуганный, выскочил на середину.
- Чти для обчества, суразенок!
- Ну, это… Не надо бы этак-то, - смутился Николай Иваныч. - Он прочтет.
- Читай, Сереженька, не томи, - попросила Лида. В ее глазах столько ожидания, что мне стало стыдно за свое самолюбие. Пошмыгав носом, я начал, как на уроке: громко, с выражением.
- Стихотворение Ивана Раздолинского "Ненависть", - прочитал я и сделал паузу. И долго еще была тишина уже после того, как я прочитал последние строчки;
…Пусть я умру, но ненависть моя
С моим врагом последним в землю ляжет.
- Та-ак, Ваня, так, дорогой наш земляк, - сдавленно заговорил Николай Иваныч. Тяжело поднялся, подошел к тетке Матрене (она опоздала к моему чтению), прищурившись, долго вглядывался в ее испещренное морщинами лицо, в котором было недоумение, ожидание и тяжелая неестественная улыбка, поклонился ей долгим поклоном:
- Спасибо, Матрена Федоровна, за сына.
От волнения теребил, тряс бородкой.
- Прочти-ка, Сережа, матери - не слыхала она.
Я стал читать, охваченный торжественным чувством, я, наверное, перестарался: перешел чуть не на крик.
- Не визжи, с силой чти, - одернул меня дядя Максим.
Я дочитал и протянул вырезку тетке Матрене. Она, не глянув на вырезку, сунула ее за ватник, прижала и молча вышла.
Я - за ней. Дул холодный промозглый ветер. Он трепал длинную юбку тетки Матрены, а она шла, прижав руку к груди, и высоко глядела перед собой. Я забегал вперед, заглядывая в ее, казалось, ко всему безразличное лицо, спрашивал:
- Теть Моть, а если дядя Ваня напишет много-много книг, а?
- Каких книг-то?! Господи! Каки-их! - выкрикнула она, и я испугался, отстал.
А она шла, быстрая и прямая, и ветер трепал на ней одежду.
10
Война отняла у меня детство, хлеб, учебу. Зато дала мечту о хлебе, о доброй одежке, о светлых, не замутненных горем днях, о легкой свободе и большой учебе. Нет, никогда позже, ни в какое время, у меня не было столько мечты, как в войну. Я был наполнен мечтою, как ведро водой до краешек, всклень - неси, поплескивай, чего жалеть, когда вместо выплеснутой прибывает она, мечта, и прибывает. А мечта, известно, предвестница радости, значит, и радости никогда мною столько не ожидалось, как в войну. И поскольку исполнение мечты виделось за концом войны, то и радости где-то таились там же.
Скоро, скоро!..
И уж по скольким отголосили в Доволенке. Уж скольким был положен предел, где-то там, в неизвестно каких краях-уголках. И тосковали люди, глядя на закат, мысленно немея перед пространством; и летели их души, исходя криком, в воображении падали на задичавшие, оставленные где придется, неоплаканные могилы, и прожигали слезами незнакомую и чужую землю до косточек родных.
Из двадцати семи человек, ушедших на войну, в живых осталось пятеро. Пятеро покалеченных.
Моему отцу повредило позвоночник. Семен Кроликов вернулся без левой ноги, Митяй Занозов - без правой.
- Ну что, Мить, поканаемся, - шутил Семен. - Чей верх, тому на обеих ногах ходить.
- Коротка мне твоя будет.
- Березку подставим, - и пересказывал частушку:
Хорошо тому живется,
У кого одна нога -
Шароварина не рвется,
И не надо сапога.
- Зажили - не доплюнешь… Ку-уда…
От Раздолинского я все время получал - то чаще, то реже - письма и стихи. Были они почему-то не напечатаны, писаны от руки. Не знаю, почему он слал их мне, а не матери. Может, потому, что знал - мать никому их не покажет, а ему хотелось, чтоб их знали все земляки?
В марте сорок пятого пришло последнее письмо, и, как всегда, со стихами. Это были самые веселые, в которых он описывал, как наши солдаты вытащили из канализационной трубы спрятавшегося немецкого генерала. Особенно всем понравилось:
…Дела фашистские - труба,
Коль в трубы лезут генералы.
- Это что ж, прямо в отхожее место? - удивленно спрашивала Варька.
- Ну а куда ж, - снисходительно пояснял дядя Максим. - Вишь, пишет, воняло от него, раздери его пополам.
- Вырос землячок, Иван Григорьич! - с гордостью говорил Николай Иваныч.
Лида получала письма от двоих: от Кости и от Раздолинского. Обоим отвечала. Люди ее упрекали.
- Что ж ты обманываешь Костю, когда Ивана Григорьевича ждешь?
- Молчите уж. "Обманываешь". Они на краю могилы каждый час… Живы будут - разберемся.
До войны Костину фотографию печатали в газете. Очки на лбу, чуб в сторону - тракторист!
- Что - Раздолинский! - шумел он на вечерках (конечно, для Лиды). - Да я сам какую хочешь песню сложу.
- А сложи, - бледнела Лида. - Сложишь?