По черным трещинам березовой коры - коричневые муравьи: вверх-вниз, вверх-вниз. Шурка понаблюдал за ними и решил залезть на березу. Он обхватил босыми ступнями шершавую кору только руками успевай перебирай - и уже на первом суку. Забрался на самую вершину. Все видно. На восток и запад все лес, лес, а на юге степь, озеро, луга. Вон стога мечут, а дальше стадо пасет отец, Шурка туда понесет отцу обед. А вот, совсем рядом, Шуркина деревенька в лесу. Но ее не видать, чернеет только тес крыши молокозавода да высокие шесты с проволокой - радио управляющего Пилюгина.
Тарелку от радио Пилюгин на улице прикрепил, а к ней еще раструб из жести пристроил. Громко говорит. Вот и сейчас слышно:
Мы помчимся за счастьем в погоню,
Мы любого осилим врага.
Пилюгин-то на войне зимой погиб, на финской. Шурка боялся его; все в "сынки" к себе тянул. Детей у них с тетей Фросей не было. А у Шурки пять старших братьев да три сестры, тоже старшие. За столом до чашки с борщом еле дотянешься. Шурка не видел, чтобы мать спала или сидела без дела. Мать терпеливая, тихая и ругалась как-то беззлобно:
- У-у, содомика.
А по шее зацепит тяжелой рукой - вроде как крошки со стола смахнет: ты носом в пол, а она ухватом чугун в печь ставит, про тебя забыла. Никогда не узнаешь заранее, что оплеуху получишь. Она молилась богу. Правда, не очень. Много ей некогда было, а так, станет украдкой перед иконой, что-то шепчет и крестится. Шурке охота было узнать, что она шепчет.
- Что ты, мам, говоришь?
- А тебе это не надо.
Она часто говорила: "Бог даст… Бог дал…" Шурка, правда, не видел, чтоб бог давал чего-нибудь. Но почему бы не поверить матери и самому не попросить у бога при нужде?
Однажды, когда дома никого не было, Шурка встал перед иконой, перекрестился и сказал шепотом:
- Бог, дай мне складной нож и крючков лавочных, - а потом подумал и решил: просить так просить, - и свисток дай глиняный, коль не жалко.
- Держи карман шире, - выскочил из-за печки брат Колька, - он тебе еще пряников насыплет.
Отец в бога не верил.
- С пятнадцатого года, с окопов, большевики научились на бога плевать, - говорил он.
Но однажды и он встал на колени перед иконой. Случилось это после того, как он раза три пропил на базаре собранное матерью для продажи масло. Для важности, что ли, он перед иконой встал - не перед печкой же зарекаться.
- В рот капли не возьму, господи. Отсохни язык, коль вру, - говорил он с богом, вроде как с бригадиром Поповым. - Господи.
- В кой раз зарекаешься, кобель лысый, - говорила мать.
- Да замолчи ты, в бога, в чертей!.. Господи…
Братья за животы хватаются. Шурка тоже визжит, не поймет сам с чего, просто весело, но неожиданно получает от матери по загривку. А отец поднимается, в усах усмешка играет.
- Ну вот, - говорит он, - все испортили.
Конечно же, отец после при случае с гостями выпивал, чтобы от души поговорить, сплясать лихо, со свистом, попеть хорошие песни. А перед иконой он становился, должно быть, для балагурства.
…Сидит Шурка на березе. Облака над ним плывут легкие, как и Шуркины мысли, и нет им предела, облакам, как и нет предела Шуркиному детству.
С востока начал нарастать гул. Три больших зеленых самолета со звездами на крыльях пронеслись над головой, аж береза под ними задрожала.
- Ух-х! - задохнулся Шурка от восторга, а по коже мурашки.
Вот бы прицепиться сзади, как за полуторку. Да где, разве удержишься? Самолеты утянули за собой звук плавно, как резину.
Шурке не верилось, что летчики такие же, как и все люди.
Они, наверное, летают и летают и из самолетов выходят редко, чтоб в сельпо взять на питание конфет и пряников. Черный хлеб и щи они, ясно, не едят. Шурка даже улыбнулся тому, что вдруг бы летчики стали есть щи. Смехота! Вот бы посмотреть на летчика!
Шурка в мечте улетает с ним. Сидит в самолете за облаками, правит самолетом, а потом говорит: "Давайте-ка перекусим", - и ест конфеты. А потом пролетит над Буденновкой и сбросит письмо: мол, не ждите, всю жизнь будут летать. Мать, ясно, заплачет, а отец обрадуется, а потом нахмурится: кто ж, скажет, мне обед принесет. Шурке стало жалко родителей, и у него выступили слезы.
- Кар-р-р! - над самым ухом. Шурка чуть с березы не упал. Ворона взвилась, за ней другая. И пошли одна за другой падать прямо на открытую голову. Шурка - вниз. "Свяжись с ними в голоручье - шары повыклюют".
Солнце к полудню: пора обед нести отцу. Шурка вышел на опушку. Сараи - в березняке прямо. Деревеньку лес обступил. Под березой в траве чья-то курица несется. Это Шуркина тайна, и он каждый день выпивает одно яйцо, а одно оставляет для подкладки. Вчера он не навещал гнездо и сегодня выпил два яйца, оттого на душе стало и вовсе благостно.
Вот и его Буденновка: десяток домов, молокозавод, амбары, скотные базы, и все в кучке. Радио грохочет грозными голосами: "Врагу мы скажем, нашу Родину не тронь, а то откроем сокрушительный огонь".
Шурка оглядывает свой дом, прикидывает обстановку. Мать с Колькой и Манькой картошку полют. Лизоренко поит из колоды лошадей. Шурка направляется к колодцу.
- Здорово, дядя Коля! - заговорил он тоном взрослого. - Что-то внутри все жгет. Водицы испить. - Он опрокинулся в глубокую колоду рядом с лошадями так, что рваные штаники обтянулись сзади, обнажив белую ягодицу. Лизоренко плеснул ему на голое ледяной воды. Шурка чуть вздрогнул, но шутку не принял, пил до ломоты в зубах, фыркал по-лошадиному и опять пил. Потом приподнялся, повел взглядом по облакам.
- Что ж это будет, дядя Коля, все сушь, сушь. Попалит все в огородах.
- Та, жарко. - У Лизоренко подергиваются черные длинные усы.
Лизоренко австриец. Его фамилия Лизерехен, но в Буденновке его зовут Николай Иванович Лизоренко. Когда-то давно, в войну с "германцем", он попал к русским в плен и остался навсегда в Сибири. Жена у него, тетя Маша, рыжая чалдонка, две дочери: одна белая Катя, другая смуглая, черноволосая Нина. Шуркин отец зовет его кумом. Они дружат. По вечерам на крыльце курят самосад, беседуют.
- В Галиции-то вы нас чесанули, - говорит отец. - Руки мне там прошили.
- В Калиции… - вторит Лизоренко задумчиво. Лицо у него смуглое, румяное, глаза черные-черные.
- Ить, я тебя убить мог, кум, - отец хлопает Лизоренко по плечу и смеется, радуется, что этого не произошло. - А жить-то хорошо, а, кум? - и обводит руками кругом.
Заря гаснет, березы темнеют на ее фоне, фыркают лошади, и телега скрипит. А у молокозавода красавица Нина Лизоренко поет:
Выходи-и-ла на берег Катюша-а…
- Карашо, - соглашается дядя Коля и улыбается.
- Вот то-то же, - смеется отец, - а мы за винтовки - да в брюхо друг другу…
Шурке тоже хорошо с ними. Не очень понятно, о чем говорят, а интересно. И любит он их обоих. А сейчас Шурка ведет беседу с Лизоренко, как отец. Он стоит - руки за спину, ногой расслабленно в коленке болтает.
- Сел Каурка на ноги-то, дядя Коля? - Шурка окидывает Каурку взглядом сверху вниз. Каурка, старый мерин, злой, кусучий, прижимает уши. Шурка напружился, готов дать стрекача, но выдерживает.
Лизоренко, подливая воду в колоду, хмыкал, показывая белые зубы, не выдержал, расхохотался.
- Смеешься, дядя Коля, а зря. - Шурка обиженно отвернулся и тут увидел: из-за леса на большой скорости, громко сигналя, выскочила полуторка. В кузове Ларька Оленич, Петька Самойлов машут фуражками, кричат не разберешь что. У молокозавода полуторка остановилась, закутавшись поднятой пылью. Бабы в огородах распрямились, смотрят из-под рук, ребятишки сыпанули к машине.
Рыжий, скуластый восемнадцатилетний Ларька, рот шире ворот, орал:
- Германия по нашим городам газует!
Лизоренко выронил из рук бадью.
Люди сходились к машине молча, а Ларька, стоя в кузове, распалялся:
- Надорвет хребтину-то Гитлер! Мы ему сопатку в кровь измочалим!
Вскрикнула, заголосила корявая Варька Скопинцева: дядя Миша, ее мужик, в армии служит. И заговорили наперебой бабы:
- Э-эх, вот и пожили. Ребятишки, бегите в поле. Мужикам скажите.
Бежит Шурка с холщовой сумкой степью, мимо овсяного поля, торопится к отцу. На горизонте облака серые, грозные, и погромыхивает как-то не так, как гром далекий. Будто где-то за степью, лесами гремит кузовом, рокочет машина-гигант.
И жутко Шурке одному в степи. И мнится ему, словно где-то люди кричат, и чем больше он прислушивается, тем громче и жутче кричат они.
Бежит Шурка, пот глаза заливает, и кричать хочется. До отца далеко, а от дома еще дальше. Супу полгоршка расплескал. Когда подходил к отцу, пот вытер рукавом, принял спокойный вид.
- Что ты, сынок?
- Ничего…
- А плакал?
- Война! - Шурка показал в сторону закипающей на горизонте грозы. - Германия газует.
- Кто тебе сказал?
- Ларька кричал… На машине приехал.
- Так… Семка-а! - крикнул отец подпаску Семке Черепанову. - Иди обедать.
Семка в кожаном картузе, ободранном до белизны, и, не глядя на жару, в брезентовом дождевике, сам лет тринадцати от роду, подошел, ткнул кнутовищем Шурку в живот:
- Как живешь, шкет?
Шурка в другой раз полез бы драться, но сегодня до обиды ли мелочной.
- Обедайте да попасете одни час-другой. Я домой сбегаю. Узнаю…
…Через неделю отца уже дома не было. Он ушел на войну вместе со старшим сыном, который работал директором школы в городе.
И в один день как отрубило Шуркино детство. Детская ли, взрослая ли жизнь пошла, но только не такая, как была она и какой быть намечалась.