Александр Плетнёв - Когда улетают журавли стр 16.

Шрифт
Фон

- Ты уж не серчай, - просила она, - сердце-то вот вещует, близко где-тось, подсказывает, встрень. А кого я увижу-те - зрак ровно паутиной липучей заволакивает: человек ли, столб ли, мне один рожон. Не серчай уж, Сереженька.

Мы шли с ней за деревню. Я ползком, чтобы не провалить гнилую солому, взбирался на конек крыши скотной базы, усаживался лицом к дороге.

- Видишь кого? - нетерпеливо спрашивала тетка Матрена.

- Нет еще. Подожди, пригляжусь, может, увижу, - и усердно вглядывался в даль, постепенно заражаясь уверенностью тетки Матрены в том, что именно сейчас, не утром, не в обед, а сейчас - по вечереющей земле усталый, как пахарь, войдет Раздолинский в деревню.

- Там, перед свертком-то четыре березки! Ты не упружь глаза на них - на сверток с большака гляди.

На востоке, куда завиляла волосинка дороги, степь пасмурно-чиста, контрастна, поэтому каждая куртинка полыни, ракитовые кусты, что на берегу озера, и березки у большака, и тяжело покачивающаяся вертикальная черточка пешехода - все виделось будто через увеличительное стекло.

- Идет кто-то? - тетка Матрена неотрывно следила за мной.

- Нет.

- Не обманывай! Ишь взял моду! Не вижу по тебе - езгаешься.

- Ну идет, - смущался я ее проницательностью. - Только еще до свертка не дошел. Может, на Патрикеевку пойдет.

- Следи.

Я и вправду не мог сидеть спокойно. Покачивающаяся черточка мерно приближалась к свертку, и будто невидимый шатун заставлял биться мое сердце раз в сто быстрее своего покачивания.

"Сверни, сверни", - заклинал я. А если свернет, то это будет Иван, потому что некому больше идти в Доволенку, готов пригнуть вниз голову - некому!

Бросаю искоса взгляд на тетку Матрену: она стоит окаменело, сцепив руки под фартуком, запрокинула лицо и смотрит на меня, как на икону.

Вот черточка уже в полусантиметре от свертка, вот она уже подкачалась к нашей дороге, слилась с ней и замерла: не то просто остановился посторонний человек, отдыхает и раздумывает, не то это расстояние преодолевается человеком так же кажуще-медленно, как движется минутная стрелка в верхней точке циферблата? А может быть, это Раздолинский, ослабев от радости, остановился перед своей единственной и неповторимой сторонкой.

А фигурка резко оторвалась от свертка и удаляется по большаку. Солнце уж закатилось, и далекий сумрак скрывает путника. Моя расслабленность передается тетке Матрене.

- Слезай, - зовет она. - Я на седни и не надеялась - шутка в деле - Ленинград, это ж даль-предаль.

На улице взвесилась пыльца, взнятая стадом, смешалась с росяным туманцем-крадунцом, вылезшим из проулков, дремуче заросших репейником, полынью и конопляником, пики которого вздыбились из-за ветхих плетней, строго чернели на фоне фиолетового запада.

Тетка Матрена споро шагает к дому, и я ей больше не нужен и безразличен, но семеню следом, без нужды шмыгаю носом, упрямо напоминаю этим о себе, дескать, я не отстал и не отстану. У сенцев она резко поворачивается, и я, будто лбом об стенку, чуть отскакиваю назад.

- Теть Моть, - тянул я, - ну дай Короленку. Ну, серая такая.

Она смотрит на меня строгими глазами, долго смотрит. Я топчусь босыми ногами в пыли, чешу под рубахой живот; волосы мои давно не стрижены, сам я худой и, должно быть, жалкий. Но вот глаза тетки Матрены теплеют, делаются горестными и сострадательными.

- И что ты за ряска-неотвязка?! - вздыхает она. - Ведь не велел же мне Ваня книжки раздавать. Беречь велел, а ты порвешь.

- Не-а, - я по-цыгански делаю "честные" глаза: закатываю их. - Честное пионерское, не порву. - И когда вижу, что тетка Матрена не убеждена, я выкидываю более верную клятву. - Истинный Христос, полопайся мои глаза!..

- Да ладно уж, хитрюга: тонет, так топор обещает, а спасешь - и топорища не даст. Заходи.

Я захожу вслед за ней в избу, и, пока она ищет спички, зажигает коптилку, я заранее радуюсь и укрепляю свою позицию.

- "Захара Беркута" брал? Брал. "Таинственный остров" брал, Пушкина… А отдавал одну другой чище да целее.

- Уморилась я, Сережа, - перебивает меня тетка Матрена. - Бери книжку да ступай.

Она опускается на лавку, свешивает тяжелые руки и, задумываясь, смотрит в пол. Я на цыпочках прохожу в угол, где за бумажной занавеской, ниже иконы, на полке-угольнике лежат книги, мельком кидаю взгляд на икону, и, пока искал серый том Короленко, бог, длиннопалый, смуглый, все косил на меня круглыми, как у филина, разбойничьими глазами. Я оглянулся на тетку Матрену и показал богу кукиш: "На, придурок, поповский начальник. Был бы на свете, так жрать бы захотел, а то сидишь, доска мазаная!" Так я подумал и досадливо было двинул к двери, но вспомнил о тетке Матрене, которая так и сидела не шевелясь. Я остановился у порога, но она, не глядя на меня, сказала:

- Ты иди. А я поплачу да спать ляжу.

- Вот те, - удивился я, - чего плакать-то? Он, поди, катит да в окошко поглядывает. Песню небось распевает: открывай, дескать, мамаша, двери…

- Иди! - грубо оборвала она меня. - Получил свое и иди.

И тут я по своему непониманию, жалея тетку Матрену, страшно ее оскорбил. Мне показалось, что иконе не место над полкой с книгами и с бумагами Ивана. Да будто и не замечал я раньше, чтоб она висела здесь. Тем более дивно, что тетка Матрена всегда считалась безбожницей. Напустив на себя важности, подражая дяде Максиму, я ткнул грязным пальцем в сторону чернеющих глаз иконы.

- Ты бы сняла этого луподырого, а то он не шибко-то дяде Ване приглянется. Срам.

Сколько живу, никогда больше не видел таких страдающих, таких гневных, недоуменно-ненавидящих глаз, как в ту минуту у тетки Матрены.

Я так и стоял с открытым ртом, и рука моя застыла, вытянутая, когда эти глаза стали медленно надвигаться из мрака.

- Ты што-о?! Ты што-о?! - стонала тетка Матрена, будто ей давили на горло, а костлявые, скрюченные ее пальцы с дрожью тянулись к моему лицу и никак не могли дотянуться; словно это я ее давил, и она напрягалась, чтобы освободиться от меня, и никак не могла.

Коротко вскрикнув, я очутился на улице.

В тот момент я не мог осознать, что я натворил, - был до болезненности перепуган. Болезнь в ту ночь у меня была ознобистая, короткая, а памяти - на всю жизнь. Позже я понял, что сделал преступление, за которое меня не судили. Хуже того, о моем преступлении никто не узнал, и даже тетка Матрена, наверное, о нем забыла, потому что уже на другой день обращалась ко мне, как обычно. Свою беду мне пришлось нести одному до тех пор, пока я однажды не рассказал об этом (не знаю почему не родителям) Николаю Иванычу.

- Наука лучше идет впрок в начале жизни, - сказал Николай Иваныч. - Ты, Сережа, ушиб не только чужую душу, но и свою. Плохо, когда чужую ушибают, а своя от этого не болит - такие люди страшные, и они никогда ничему не научатся. Ты мучаешься, и это самое главное: так тебе и всегда жить. Только старайся не ошибаться, не ушибать добрых душ.

А в первую ночь меня трясла горячка.

- Мам, укрой - стыну, - просил я всю ночь, перемежая сон с явью.

Мать сволакивала на меня все тряпки, овчины. Я ощущал у себя на лбу ее жесткие губы, капли слез. Ее горячий шепот-причитание то заставляло забыться, то врубалось в сознание четко и навсегда.

- Чтой-то ты, сынка, а? Вспыхнул, залихорадил. Отца вон поясница съедает - вьется, как береста на огне. Где ж мне избыть беды с эстолько?

- Ты, мать, тряпицу намочи да на лоб ему приложи - жар оттянет, - советовал отец, а сам скрипел зубами, гудел глухо, сдерживая стон. - Гу-у, ведь скажи: ровно сорок кобелей спину рвут… Го-у, где ж ты, смертушка?

- Да будет тебе буровить-то, кликать-то ее! - возмущается мать.

- А я кличу?! Эт я не хуже старика того. Прет вязанку дров, остатним паром исходит. "Господи, - просит, - где же смерть?" А она - вот она. "Звал, - говорит, - старик?" - "Ага. Подмогни дровишки донесть".

- Ну коль так-то… - соглашается мать.

- А как же. Мы ее там в дугу гнули, а тут уж пободаемся… Гху… ох… Вот, холера!.. Во!..

Мутнеют, глохнут голоса родителей, то вот что-то зашумело, зашуршало. Ага, это приозерные заросли ракитника, в глуши которых Митяй Занозов нашел труп цыгана. Постояли табором цыгане и уехали, а через неделю Митяй рубил хворост и нашел убитого. Жутко-то как! Ноги трава леденит, и стонет, и кличет кто-то. Кусты раскачали, растрепали кудлатые головы, сыплет мне за рубаху воду. А во мраке из-под белесой шапки листвы - глаза, немигающие, опутанные морщинами. И голос: "Я у бога сына вымолила, а ты!.." Хочу бежать, а ноги травы одолеть не могут, оглянусь, а в глазах голубые огни, будто самогон горит.

- Мам, я кричал? - очнувшись, спрашиваю я.

- Нет. Стонал только.

Она ощупывает меня быстрыми неслышными движениями и говорит скороговоркой, облегченно:

- Разопрел-то, прям изошел водой весь, слава те, господи, повольготнеет, глядишь.

- А что шумит?

- А это дождик-кормилец. К завтрему небушко вымоет и травку напоит, и в огороде все ублажит. И журавлики закричат, возликуют за полем, за лесом, журчатые жаворонки воспоют во славу лету, а ласточки - болтушки-девчушки расскажут про страну далекую, немилую…

Гром спросонок мягко тряхнул избу, а потом еще долго возился, недовольно ворчал, пока не уснул опять где-то за Кругленьким.

У меня слабая боль в голове, но озноб прошел. От шума дождя, от материнских слов мне уютно и покойно. Мать прислушалась к моему дыханию и ушла в свой угол.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги