Александр Плетнёв - Когда улетают журавли стр 11.

Шрифт
Фон

- Что кому положено… Как в песне… Все путем.

- Ну спасибо, - поблагодарила Лида многозначительно за угощение ли, за Костину ли ложь, снимающую с нее ответственность. - Пойду я.

- Побыла бы, касатка, - просила тетя Фрося. - Все спешки. Господи, когда ж вздохнем вольготно.

Лида обвела всех взглядом и толкнула дверь.

Костя стукнул кулаком по столу.

- Плясать хочу!

Сорвал с простенка балалайку, сунул отцу.

- Цыгана, батя, с выходом!

Дядя Максим взял хрупкую балалайку, недоуменно поглядел в воспаленные глаза сына.

- Ин ладно, когда цыганочку, - и его грубые почернелые пальцы - каждый потолще грифа - неожиданно ловко забегали по струнам. - Выходи. Костя вышел на середину избы, оглядел вокруг себя пол, вскинул руки и дробанул пробежкой. Звякнули награды. Потом грубо сдернул меня с лавки.

- Пляши, Серега!

Мне было больно за Лиду, за Костю. Я знал, что он не от радости вышел плясать, но я забегал вокруг него, махая длинными рукавами пиджака, мягко зашлепал морщнями. Приостановился, подпрыгивая на месте, и, показывая свою взрослость, выдал частушку:

Пойдем, милочка, за баню,
У тебя буду просить.
Не подумай, что плохого,
А колечко поносить.

Пляска была долгой, бестолковой. И уже тетя Фрося, сперва глядевшая на нас с улыбкой, встревожилась:

- Да будет вам, кочеты! Уж паром изошлись! Будет!

- Эх, мать, душа меру знает, - Костя рассыпал треск ладонями. - Мы не поэты… простые… нас любить не за что, - и крутанул меня. - Вертись, сураз!

Я - юлой. Не удержался, растянулся на полу и, задыхающийся, потный, видел, как мельтешили перед глазами Костины сапоги, и мне стало страшно: того гляди, в голову носок сапога врежется.

Балалайка смолкла. Костя - белей известки. Из ноздрей - воздух со свистом. Он отошел к окну, глядел в него, притихший.

- Вот что, сынок, - заговорил дядя Максим. - До тебя тут пришли безногие, всякие. А больше там осталось, вовсе навек. Так какого лешака ты куражишься?! Кругом беда. Люди слезьми изошлись, а ты их виноватишь.

- Не виноватю.

- Цыц! Баб чапельником пужнул, перед Лидой ломался, мальчишку вот… Не за лицо твое стыдно - за душу твою. Подпек ты в ней что-то заглавное. Рассопливился. А ты будь без хвоста, да не кажись кургузым.

- Я на фронте Раздолинского встречал, - неожиданно сказал Костя. - Перед ранением. И служили-то, оказывается, в одной армии, только он в пехоте.

- Что ж Лиде не сказал? - метнул отец косматыми бровями. - Писем от него нет - изводится.

- То и не сказал, что не в радость ей. Объявили: поэт будет выступать. В лесу мы стояли с танками. Ждем. Когда приезжает - Иван. Рука на перевязи висит. Чин малый - лейтенант. С ним девчонка, дунь - уветрится, до того худенькая - в чем душа держится. Одни глаза, да такие, что наше озерко в ясную погоду. А пела - ну прямо как Варька Кроликова: до того трубила лебедкой… После сказал - из дивизионной газетки она. Ну отчитали, отпели - я к нему. Стоим, лупим глаза дружка на дружку. Вроде бы радость должна, а горьковато, гляжу, и мне, и ему, будто дымокуром обволокло обоих - глаза ест, дыхалку спирает. "Вот, - говорит, - и встретились с Доволенкой". Сам только из госпиталя. В строй, сказал, пока не пустили. Сердце, дескать, вроде чуяло, что тебя здесь встречу, - шибко просился на это дело. Правда, читка его поглянулась ребятам.

- Матрене пойди обскажи все, - сказал дядя Максим.

- Схожу. Куда денусь.

Костя сел за стол, налил водки.

- Давай, отец, за тех, которых пуля еще пасет.

Костя выпил и уставился на меня трезвыми, ясными глазами.

- Тебя вспоминал. По нраву что-то ты ему. И это… Прости меня пьяного дурака.

- В стенку-то лбом не ударился, - укорил дядя Максим.

- Ладно… Сидим с Иваном будто на поминках: "Водки, - говорю, - что ли?" Нашел, выпили. А девчонка на валежине в сторонке пристроилась, записывает в тетрадку что-то, на Ивана кинет взгляд и засмеется тихонько: такая довольная - ребенок ребенком. Только что в военное одета. И так мне, на нее глядючи, хорошо стало, будто не на войне я, а в Сенькиной роще.

- Хосподи, на што малых-то берут?! Сестра милосердия, что ль? - глаза тети Фроси страдали под опухшими веками.

- Всяких, мам, берут: лишь бы здоровые.

Костя помял сожженную руку.

- Да. Сидит, значит, девчушка, цветет. Я и спроси у Ивана: давно, мол, знаешь ее. "Всю жизнь", - говорит…

- Это ж небось учились вместе в городу, - перебила тетя Фрося. - Откуда ж ему знать?

- Не знаю, - Костя недовольно посмотрел на мать. - Всю жизнь, - сказал, - и на всю жизнь.

- Ах язви, курица, сижу - расселась, а ведра сухие! - спохватилась тетя Фрося и уже через минуту помела юбкой к колодцу.

- Счас разнесет-развеет, - дядя Максим смахнул со стола таракана. - Ох, и народ-нация эти бабы!

- …А жизнь, толкует, - продолжал Костя, - теперь на весенний лед похожа! То ли сегодня растает, то ли завтра.

- Э-э, табак дело. По гражданской знаю: затосковал какой, глядишь - пулю нашел. Что ж, он духом пал?

- Кто его знает? Он ведь всю жизнь как чужой погреб: что в нем спрятано… Как-то еще хоть так высветился. Знать, прижало, невмоготу стало.

Костя глядел из-за стола в окно. Далеко куда-то глядел, где поднялся день, будто ребенок после сна: ясный, свежий, с розоватой припухлостью по горизонту у синеющих колков.

- Тихо-то тут, - покачал головой Костя. - Мать ты моя, как тихо!

- Тихо, да много лиха. - Дядя Максим глядел на меня и, наверно, не видел, будто стенка перед ним, а не я. - Завоют бабы, зайдутся, и не то тихо, а думаешь - земля перевернется. Эх, сынок!..

Две тусклые слезы, петляя по морщинам, пробежали, как живые, спрятались в бороде дяди Максима.

- Мертвым - покой, живым… - не договорил, махнул рукой в мою сторону. - Им вот… - а что "им", тоже не оказал, но меня увидел - увидел и вроде удивился, что я сижу перед ним.

- Так, пошто же мы с тобой, Серега, разгулялись-распились? А робить кто за нас будет?

"Сейчас найдет дело", - с тоской подумал я. Так было хорошо в теплой избе сидеть, притихнув, слушать Костю с дядей Максимом, а на дворе, хоть и весны прибыло на воробьиный скок, да снег под полозом еще певуч.

Тетя Фрося внесла обледенелые ведра, и у самой от холода слезы и на носу капля зависла.

- Студено, сиверко…

- Побольше б там стояла, может, и пимы у колодца оставила, - дядя Максим наматывал на шею шарф. - Давай, Серега, в пару саней запрягайте с Николаем Иванычем да поезжайте к Зыбунам. Колька, стервец, недобрал скирду, одонок оставил, занесло теперь - беда!

Уже от порога я спросил у Кости:

- Медали-то есть у дяди Вани или как?..

- Есть, Серега. Воюет, видать, хорошо. И про тебя все вспоминал. Что-то застрял ты в его душе.

На улице я постоял, раздумывая неопределенно над чем. На завалинке с южной стороны снег поклеван младенческим клювом весны, но с северо-востока ветерок-тяжечек нес невидимые ледяные иголочки, покалывал лицо, чуть шевелил распухший от инея бурьян в огороде. Сенькина роща седая-седая. А солнце не по-зимнему высоко. Скоро весна!

12

Хруп-хруп, хруп-хруп, ломко похрустывает снег под копытами. Мы сидим с Николаем Иванычем в передних санях. Сзади, привязанная, трусит Рыжуха. Из ее ноздрей бьет пар, морда в инее, а сама вроде спит на ходу. Чего - слепая. Снег, снег… Чуть чернеют метелки бурьяна; где-то рядом, белый среди снегов, гулко, как здоровый мужик, хохочет невидимый самец-куропат; на светлых ветках ближнего колка чернеют косачи - кормятся березовыми сережками.

- Эх ну. Ишь уснула, - подергивает вожжи Николай Иваныч. - Не озябли ноги-то в морщнях?

- Не, я онучей добро намотал.

- Вот и ладно: тепло ногам - телу не зябко. Давай-ка их ко мне под тулуп… Но, пошла!

Иней везде - на лошадях, на воротнике тулупа, у Николая Иваныча на бровях и бороде.

- Знаешь, отчего наш край Барабинским зовется? - неожиданно для меня спрашивает он. - Нет? Я раньше тоже не знал. А был у меня друг - учитель из аула Бергуль - это верст за сорок отсюда - Харис, значит, Ахметыч - мудрый старик, теперь помер. Он мне и поведал… Эх ну, я тебя! - шевельнул вожжи, помолчал, вглядываясь в дальние березняки. - Гулял, значит, по Сибири царек Кучум и народишко за собой водил. Делом никаким толком не занимался, шлялся, к другим народам придирался. Одних пограбит, от других сам трепку получит. В общем, хулюган и лодырь, а не царь. Жить любил в роскоши и свой народ обдирал, как липку. До того, паршивец, всем надоел, хуже горькой редьки… Но, не спи! Да… Тут и объявился Ермак. Надавал Кучуму по шее, да и уснул с устатку. А Кучум, разбойник, ночью подкрался, убил Ермака и с испугу бежать. Народ за ним прошел немного, вот до этих мест и говорит: "бараба", вроде как по-нашему "добро", и дальше, дескать, за тобой не пойдем - тут и лес, и озера, и чернозему в аршин. Русских нам нечего бояться, а ты кати куда хочешь. Словом, бараба, и все тут, хотим мирно жить…

Николай Иваныч примолк, потом сказал, приглушив голос:

- Серьг, гляди - лиса! Мышкует, стернавка.

Лиса огненно светилась на белом, сжималась в мягкую пружину, подпрыгивала и, вытянувшись, замирала.

- О-лю-лю-лю! - закричал Николай Иваныч, но лиса, приподняв лапу, поглядела на нас безразлично и занялась своим делом.

- Не пугана. Некому пугать… Эх ну, беги-труси!

- Дальше-то как?..

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги