Он встал перед ней на колени, лунные его волосы заластились в ее руках, дышал на ноги, смеялся, тер их жесткими ладонями: ну-ну, чего ты… глупая? И в горле влажный тот же голубиный ворк.
"А у тебя красивые пальцы…" (На ногах - поняла она.)
Ну и что?
Какой смешной: ну и что? - красивые, ну и что?
Ничего себе, смешной! Целовал, целовал ее.
И опять… Провалилось.
И вот тридцатилетняя женщина в одинокой постели, одинокая женщина в одинокой постели, в черной ночи, в тмутараканьем своем городишке, одна, одна, и звезда в окошке, вспоминает свои грехи, такие вот грехи. И встает, и идет на кухню, сама себе делая вид, что попить. А потом стоит и трется о холодное балконное стекло - и кто ее горю пособит?
О-ох!
А утром танцевали под транзистор.
Теплое его плечо через свитер.
Плачь, плачь… и никто не скажет: "Чего ты, глупая?" И если даже сорок раз или сто, все равно никто не скажет и не спросит: "Чего ты? Ну чего ты?" И тут-то и придет старая, надежная и простая мысль, мысчалочка ее, выручалочка: "Хочешь - живи! - такая мысль. - Живи, делай что-нибудь, а нет, никто тебя тут за руки не держит, исчезай на здоровье, уходи, стирайся с лица земли. Высыхай капелькой".
Жалеть-то себя приятно.
Все бы жалели. Только б тем и занимались, что жалели.
Да нет, нет, она пробовала. Куда деваться, шебутилась, как говорит Козлов. Заводила себе… куклы. Свои куклы в своем домике. Игралась девочка.
Черепаху вот завела.
Приручить дракона (говорили древние китайцы) - не уплывут рыбы, приручить единорога - не убегут звери, а приручить черепаху, священную приручить черепаху - не растратятся человеческие чувства.
А то вдруг (иронически думала) да растратятся еще!
Но - завела.
Черепашка была маленькая, в сером рифленом панцирьке, глаза пустенькие, кругленькие, где-то уж такие видела, язык красный, зубы как у щуки, и лапами кривыми до стены: туп, туп, туп; разворачивалась и опять, снова - туп, туп, туп. Чудище! Или поднимет голову и замрет, слушая: "Где ты, где ты, где ты, друг любимый мо-ой?" Или (если по-другому у хозяйки дела): "Ой, ой, ой, чего это там за стеной?"
И так далее.
Развлекалась.
Сидели в своих панцирях и ждали.
Заводили вот даже любовников.
Петя Зубов, например. Тот самый. С аглофабрики. Богатенький, красивый, умный, цветы дарил, духи, варежки. Да беда вот - семейный. А семья - это свято! Делал такое лицо: свя-то! Губы сжимал. "Жена, - говорил, - у меня хорошая…" У всех у них, понятно, жены хорошие. А как же! Правда, Петя даже как бы и мучился. Вот, мол, и тут, и там. Нехорошо. А она ему не помогала. Ему "нехорошо", а она хоть бы хны, не помогает - не говорит: да брось ты, Петух, расстраиваться, не бери в голову! Не мучься, однова ведь живем! Не помогла. И теперь вот у него уж другая - для души.
А второй любовник был шофер. Васька. Этот был ничего. "Айда купаться?" - "Айда!" Простой человек, морду за нее бил. Но и он уполз, как черепаха в траву. Приходил ночью, морщился на себя, а спирт просил. Спирту не жалко, но Васька застыдился в конце концов и приходить перестал.
Так обстояло дело с любовниками.
А потом, живя далее, поняла: слухи преувеличены.
Можно и одной.
Можно это даже полюбить - одной.
К тому же если у тебя священная есть черепаха и ты научилась вспоминать.
Все тот же сентябрь, и в мединституте у них диспут. Аким сам предложил пойти на него вместе.
Ох, как это было!
Народу полно, диспут называется "Мозг и психика".
На сцене стол в красной скатерти, у края ее кафедра, а за столом президиум из преподавателей - и в центре Попцов, декан Катиного курса, физиолог и почти доктор наук.
- В прошлый раз, - говорит он, - когда наши местные фрейдисты потерпели полный разгром… - И Катя смотрит на Акима, не тяжела ли ему такая манера. Будто ей отвечать и за институт, и за Попцова, и за все, что здесь сейчас будет.
Но Аким спокоен, он слушает.
Выходит на кафедру Титаренко. Или - Титарь. Тоже со второго, с Катиного курса. Лидер этих самых затюканных фрейдистов. Адепт, так сказать, и апологет.
- Фрейд просил, - как бы запнувшись, начинает Титарь, - просил, чтобы те, кто не хочет понимать, вообще его не читали!
И Титарь косится слегка на Попцова - вот так, мол!
Зал шумит: как это? как это? как это?
А Попцов, здоровый мужик (играл когда-то центрового за сборную города) усмехается: какой наив! Это ж наука. Какие такие могут быть просьбы! Есть - есть, нет - нет. Наука!
И в повадке у него серьез, а щеки брылями.
Кроме всего прочего, он ведь и со стипендии может снять.
А у Титаря голос невычесанной шерсти - свалянный, пыльный, с репьями и хрипом. Он играет маленько, показушничает, но волнуется по-настоящему. И ясно, дело тут не во Фрейде, дело в несогласии. В красоте несогласия.
- И потом, - говорит он, - я не помню, когда это нас разгромили.
Смелый все-таки парень, Титарь!
А через проход, где группкой засели остальные "фрейдисты", мальчик-первокурсник, глядя в пол, выкрикивает вполголоса: "Есенин был алкоголиком! Есенин был алкоголиком!" - тоже, видимо, в защиту поруганного Фрейда.
Но поутихло.
Выступили отличники со старших курсов, члены научного студенческого общества: про ретикулярную формацию, про опыты Зиммермана с крысами, про Ивана Петровича Павлова. Все пошло, как принято на таких диспутах. Но зал, видать, разбередился. Там-сям катались по нему диагональные шумы, что-то будто наметилось и уже могло. Могло! Титарь заложил-таки живую ноту.
И вот рядом с Катей поднялась рука. Белая, сильная, с ясными мышцами под тонкой кожей. Его. И сердце взбухнуло, и ударило, и стало слышно, как оно бьет. А Аким стоял уже на сцене, склонясь к столу президиума, и спрашивал что-то у завкафедрой психиатрии, скромной библиотечного вида женщины, сидевшей с краю.
- Громче! - крикнули из зала.
- Я спрашиваю, - повернув лицо в зал, отчетливо сказал Аким, - что является методом в психиатрии?
Вот это-то она и рисовала себе потом раз за разом. Сцена, на ней люди, а среди них Он. Ясный, точный и законченный, как узор снежинки или дубовый лист. Там, рисовала, на озере, на мостках, где, покачивая плечами, он бил перед нею чечетку, и вот тут, рядом с красноскатерным столом, с Попцовым.
Психиатрине не нравилось, что ее спрашивают. И кто? Зачем? Но диспут - это диспут, как сказал бы сам Попцов, - пришлось ответить.
- Ну, эксперимент, наблюдения…
Катя встречала ее потом, здоровалась и почему-то стыдилась, будто в чем-то провинилась перед ней навсегда.
Аким сказал: "Метод - это…" И процитировал, кажется, Канта или, может быть, Гегеля, она тогда не запомнила кого. Зато запомнила, как он это сделал: просто, ясно, так, что даже, наверное, она его поняла. Метод, поняла она, - это то, что рождает Новое. И в зале, чувствовалось, тоже поняли и маленько вроде растерялись. Ведь одно дело экзамены сдавать по философии, а другое - вот так.
"Сам ты мой метод, - подумала она тогда. - Метод ты мой любименький!"
Такова был дурища.
А потом еще… Жизнь, сказал он, с точки зрения второго закона термодинамики, вообще явление Невероятное!
"И невозможное возможно, дорога дальняя легка, когда мелькнет в пыли дорожной…" Ах, как это было хорошо! Все так, думала она, все так! "Дорога дальняя легка…" Так и надо. Именно так. Именно так.
А в зале молчали.
И Попцов молчал.
Он сошел со сцены по трем ступенькам. Раз, два, три. В почтительной, почти испуганной тишине. И шел, шел по проходу. И сел рядом с ней.
Она, бедная, и не знала - что?
А на другой день девчонки из группы налетели: ну, парень, вот так парень! А кто он, Катька, кто?
Он, подумала, она, это Он.
И всё.
В Волчью Бурлу она попала по распределению. Куда послали, туда и поехала. Но предполагалось, не явно, а так, в подспуде: начнет здесь, потом ординатура, аспирантура и лет через десять: фыр-р! - взлетит. Мадам Юдина, вумен-суперсайентист, резекция желудка тридцать две минуты. Ну, тридцать три. Мраморный зал, зеркала, и она в длинном лиловом до полу платье, потрясенные сухощавые академики целуют ее руку в перчатке до локтя. Было. Было и другое. Хотелось, например, и просто нужное дело делать. Но и это было. Ходила в морг, редко, правда, все ж таки район, оперировала трупы. И запах, и на лица смотреть… но крепилась, мучила себя. Вязала на спинке стула узелочки простым, морским, хирургическим. Тряпочки сшивала в верхнем ящике стола. Вслепую чтоб. Тяжело в учении, и прочее. И в книжном магазине ее знали: "Вот, Екатерина Ивановна, не хотите ли?". Хотела, все хотела. Выписала три хирургических журнала: Москва, Ленинград, Киев… А как же?! Готовилась. Выращивала себя, поливала. Если, мол, с личной жизнью так, это еще не значит!.. "Скажите, Екатерина Ивановна, а что помогло Вам стать Такой Знаменитой?" - "Что? Ах, что помогло?! Да, так, знаете, одно обстоятельство…" И посмотрит этак с экрана в глаза ему. Жаль только, нет там в полуподвале телевизора.
Счастье, - прочитала в какой-то книге, - это когда развиваешь качество, дающее превосходство. Ясно? Наполеон тоже, мол, начинал с изучения пушечки. Тщательнейшего! И чем кончилось?
Бить, бить в одну точку. Бэм, бэм, бэм! Настойчиво, целеустремленно. Стремиться!
…А потом был Сева.
Аппендицит на фоне диабета.