Владимир Курносенко - К вечеру дождь стр 5.

Шрифт
Фон

И женщина рассмеялась. Сверху у нее не хватало зуба, и она смеялась, стараясь не поднимать верхней губы, стесняясь дефекта. "А как вас зовут?" - спросил он тогда, и она засмеялась сильнее, и губа все же поднялась.

- Меня? - засмеялась. - Да раньше Дунькой звали, а ныне вот Евдокией Афанасьевной заделалась. Скучно на пенсии-то.

Ну и слава богу, думал, и слава богу, что так.

Через час, в свежей рубашке, выбритый и оглохший от волнения, он вышел из гостиницы.

У придорожной лужи на сей раз ходил большой черный ворон и поводил ноздристым здоровенным клювом - тоже, кажется, примериваясь: не перейти ли? Он ходил враскачку, как начальник средней руки, заложив за спину крылья, смотрел недовольно. Ему словно не хотелось, чтобы были свидетели столь решительного дела. А когда граф на него оглянулся, ворон подпрыгнул и в два взмаха перелетел водное препятствие. Могу, дескать, и летать, не думай, пожалуйста!

Пустота в животе росла, санки неслись с горы во весь опор, и ноги у графа Монте-Кристо вздрагивали.

Шел…

В больничном дворе курили мужики в синих застиранных халатах поверх пижам. Они приопустили руки с окурками и поглядели со вниманием на нового человека.

Страшно было идти по двору.

В приемном покое дышала за столом огромная толстая баба.

Впрочем, лицо у нее было красивым. Даже благородным.

"Простите, - выдавил он. - Мне Екатерину Ивановну, можно?"

Голос, конечно, пропал.

"Операция… Специализация… В военкомат вызвали…" Землетрясение, чума, война… Мало ли?! Господи, спаси, сделай, чтоб она была. Спаси меня, господи!

- Обождите! - баба перестала дышать и оглядела его с ног до головы. От ботинок. Кивнула. Ничего, мол. Сойдет. Левой рукой придвинула к себе телефон. Курносый, обгрызанный палец вошел в круг, поднялись в упор суровые, невидящие уже глазки - п-р-р-пык, п-р-р-пык и пуооп! И еще не закончился гудок - сняли.

- Алло! Лена? Слушай, Лена, попроси-ка сюда Катерину Ивановну. Скажи, приехали к ней (снова огляд от ботинок вверх). Хто, хто - дед, скажи, Пихто! - трубка легла на рычаг. Баба посмотрела на него и засмеялась собственной шутке.

Во дворе он отошел от крыльца шагов сорок. Чтоб смотреть.

Чтобы смотреть, как она - к нему.

И в эту-то минуту (он потом это помнил), именно тут, до встречи еще, до всего, ясно и почти даже устало вдруг понял: будет! Все у них с Катей будет, и все, все будет теперь хорошо. На самом деле.

И в халате, в накрахмаленной высокой шапочке, она бежала уже, полы захлестывались на тугие ноги. Ее движения, все ее движения, свободно и чисто, ее, ее! Бежала по асфальту (двор был весь в асфальте), через лужи, прыгнула, запнулась, выпрямилась сильной спиной…

Стоял, а она бежала - так, так! И лучше не было еще, и не будет.

- Женька!

Женька.

И тут же, о господи, обняла его, среди двора, среди всех, прижалась, всхлипнула. Отстранилась, посмотрела в глаза. Есть? - Есть. "Женька…" И никто, никто не знает, кроме.

Гладил, жег до волдырей ладони об холодный ее крахмал, натосковавшиеся свои ладони. И не жить больше, а так остаться.

- В гостинице ты? - спросила. Голос ее загудел в нем длинно и медленно, словно в колоколе, - "…ницеты-ы…"

Он кивнул.

- Я сама за тобой зайду ("…ай-ду-у-у…"). Через час. Или самое большее через два. Иди. Ты иди сейчас, Женя.

И еще улыбнулась. Вздернулась губа. Катька. Закрыл глаза и ушел.

А может, все было и не так.

ОТОШЕЛ - И ГДЕ ОН

На пятиминутке разговор снова шел про Холодкову. Не спит Холодкова, сказала Лена, от "наркотики" отказывается: боится, видать, что привыкнет. Ясно: сидит Холодкова всю ночь на койке, округ храп да посвист, а она трет сидит ногу, трет и плачет, и кто ее горю пособит? Козлов, лечащий Холодковой врач, так и рубит - хватит лямзиться, надо Холодкову брать, а сама Холодкова - лицо в сторону, в глаза не глядит. "Как вы, Катерина Ивановна, скажете, так и будет…" И плачет, плачет. "Я вам, Катерина Ивановна, доверяюсь!" Вот так, думает Катя, собачья наша жизнь, к свиньям собачьим такую жизнь, речь-то ведь об ампутации, второй уже. И на каком уровне ампутацию эту делать? Козлов хочет сразу - выше колена. Правильно, в общем, но если только пальцы пока убрать, хоть на костыль будет можно, а коль и эту, вторую ногу, выше колена, то ведь и ползать ей тогда вряд ли! И куда потом? В дом инвалидов? Сыну? Сын-то молодой, возьмет ли еще? Не таких не берут. А уберешь пальцы, все равно потом выше придется. Сосудистые хирурги - грубые, так и сказали: придется все равно.

Взяла Холодкову в перевязочную: смотрела, смотрела.

Прав Козлов! Надо оперировать.

Позвонила на аглофабрику, сыну ее. Пусть-ка придет. И посоветоваться, и посмотреть еще разок - можно на него Холодкову доверить или нет.

- Я не могу! - ответил в трубку Холодков-сын. - Начальник меня не отпустит.

Гляди, какой дисциплинированный!

Отпустит, подумала, отпустит тебя начальник, и уже хотела позвонить Пете Зубову, знакомому с аглофабрики главному инженеру, да спохватилась: не надо. Как раз Пете-то и не надо звонить. "Начальника мне, - сказала, - пригласите, пожалуйста, к телефону начальника цеха". Вот так. "Слушаю!" - рявкнул тут же (будто ждал рядом) начальник. "Я Бакунина, - представилась Катя, - заведующая хирургическим отделением. У меня просьба: отпустите, пожалуйста, на полчасика слесаря Холодкова - мать у него завтра оперируется". - "Што?" - не понял начальник. То есть он, конечно, понял, но как бы тогда она догадалась, что он - сила? "Мать у него…" - "У него мать, а у меня план!" (Так и рвалось уж наружу: "Мать вашу так!..") - "А план у вас для кого? - тоже уже заводилась она. - Для кого план, для кого?" Молчание. Молчание. На сей раз, видать, не поняли и соображали, опасаясь ошибиться. Даже, кажется, сопели. - "Ну, вот что, если вы, - и тут она тоже подышала: вдох-выдох, вдох-выдох, успокаиваясь. - Если вы…"

Но начальник уже струсил. Где ему!

И пришел Холодков. Здоровый такой парень. Плечи, руки, и левый глаз немного вбок, как у матери.

- Ну, что? - сказала она. - Мама ваша будет без ног. - И смотрела: что? Ударила и смотрела.

Вмятинка на лице. Глубже еще, еще… держись, паренек!

Выдержал.

- А протезы… это… можно ей?

- Нет, вы же знаете. Протезы при ее болезни нельзя.

Справился, справился и с этим. Выправилась вмятинка, и уже твердо, спокойно:

- Пусть. Делайте как надо.

Хороший ты парень. Хороший. Не зря ж Холодкова плакала по ночам молча. Зря ничего не бывает, и какова яблоня… И легче сразу стало. Легче жить.

Поговорили с Козловым, потом с анестезиологом. Поготовить денек-другой, анализы обновить, и с богом!

…Оперировать решили послезавтра.

Да, дома в постели она еще вспоминала иногда, выдумывала себе. Хоть и "прошло сто лет и пруд зарос", как пели, бывало, в пионерском лагере.

Серенький такой день, ветер, листья плещутся в тополе алюминиевой своей изнанкой… и это как орга́н, Бах, одно в другое, одно в другое и не кончаясь. А там, за в белом инее мостками серый туман, и подмерзшей пахнет землей, мертвые под ногами листья - красные с осин, желтые с берез, и это утро и тот сентябрь.

- Как тебя зовут? - смеется Аким. - Катей, поди?

Это тоже так и надо - чтобы он не знал, а потом, после всего, спросил.

- Катей.

"Ка-ак зову-ут тебя, дивчи-и-ина? - поет потихоньку он. - А дивчина говорит: и-мя ты мо-е услы-ы-шишь из-под то-по-та копыт…" Голос влажный, коричневый, дрожью в ее позвоночнике. И смешно ей, смейся, смейся, а он ее целует. И голова кружится, упала бы, ох, упала бы, но нет, нет… такие у него руки.

А потом, когда все пройдет и уляжется, она снова засмеется, и смех ее затихнет в тумане у воды. В тумане у воды.

А за неделю до Озера, в ту-то ночь - так:

Вошла, и дверь сзади закрылась сама, подтолкнула в спину: иди! Иди к нему, в темь, к белым плечам. Задохнись!

Закрыла глаза, зажмурилась - ну? И как в воду - бух!

И качнулись качели, и понесли. Выше, выше и о-ох - бросили. Падала, па-да-ла, а земли не было, все не было, и так узнала: это как сон, и она не умрет. Молча, молча, тихой сапой, грех, грех (знала!), а там через край выхлестнуло… и все. Горело и лопалось, вот тут, у сердца лопалось - пропадай, пропадай, девочка! Погрусти, грусти, милок, о невесте, о картонной невесте своей.

Это уж к Жене.

Потому если она Коломбина, а Аким Арлекин, то Женя-то Пьеро, конечно же, Пьеро, кто же, как не Пьеро, хотя и ни капельки на него не похож. Но потом об этом, это уж потом.

И на другой день пришла к нему снова.

Улыбнулся: узнал!

Обрадовалась, как сумасшедшая, как же, узнал! Тронута была. И ничего-то, мол, ей от него не нужно, никогда и ничего. Пусть. Пропадай, Женечка, пропадай пропадом мамина мудрость. Бунт! Бунт на корабле.

И озеро, и листья, и туман. И белые эти мостки, как белые плечи в сером тумане, и он, он, Аким. "Едем, - сказал, - на озеро?" - "Едем!" Не позвал, не пригласил - сказал: завтра едем с тобой на озеро. И поехали. Поманил собачку: мпц-ц! И побежала собачка, завиляла хвостиком. А ночью плакала (жили на летней базе у знакомого его сторожа, где в сентябре уже никого), заплакала от холода и еще чего-то, а Аким тихо всхрапывал рядом, а от стены дуло.

Водила рукой по шершавым доскам и плакала, плакала картонная невеста, долго, так что он проснулся.

- Плачешь? - спросил.

- Холодно, - сказала она, - и ты меня прости.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора