Владимир Курносенко - К вечеру дождь стр 17.

Шрифт
Фон

Лица, думал еще, как супы. Чуть наглости, чуть робости, щепотку бросить тщеславия и чуть-чуть посолить приветливостью.

Снова шел за молоком. Где-то за новыми домами по металлической свае била и била забивальная машина: строили новую станцию метро. Б-бум-ц-ц-ц… Б-б-бум-ц-цц… Звуки дрожали, длились, зависали в воздухе, как мыльные пузыри, один, другой, меньше, меньше, т-тум-ц-ц, б-б-бумц-ц-ц… не останавливаясь, не кончаясь, и поднималась, всплывала опять осевшая было тоска, злоба на Акима, на Катю. И как, как ему теперь было жить? Однажды в магазине, где-то сразу почти после их свадьбы, жена его воскликнула, чуть не захлебнувшись волнением: "Ой, мамочки, гляди, какая кофтюля!…" Ой, мамочки… А он рассчитывал как-нибудь прожить со своей женой и "не заметил", хитренький такой, не заметил ее волнения. Бродил, слонялся в одиночку с пустой авоськой по белой своей окраине, вспоминал. Ой, мамочки, гляди, какая… кофтюля… И била, все била по свае баба - ц-ба-м-м-м… ц-бам-м-м-м…

Мать писала: "Спасибо за журналы", и что гордится им, своим сыном, что пусть бы приезжал в отпуск на фрукты (они с отцом жили теперь в Средней Азии, при сестре). "Забирай, - писала, - жену и приезжайте-ка к нам, до кучи!" Катю не полюбила, а к жене, вишь ты, благоволение.

Бродил. Дома долгие, длинные, одинаковые…

А ведь еще недавно он принимал все как есть. Как есть, думал, так и надо. Жизнь, мол, - иначе нельзя. Разумные компромиссы с совестью (с совестью!) необходимы и даже нужны. Все мы, мол, люди, и всех нас надо прощать. Ну да… прощать, думал теперь, если пакость твоя позади, если ты раскаялся и не желаешь ее больше. А если желаешь? Если вообще считаешь, что пакость хорошо? Ты мне - я тебе. Ты меня прости, я тебя. Договорились? И жалко, жалко всех все равно. А главное - сам. Сам каков! Бабушку, что жилплощадь ему освободила, так ведь и не увидел ни разу, на похороны даже не пришел. А с женой? Ведь и любовник у нее, если разобраться, потому, что сам он ей врет с самой этой подлой их свадьбы. И зачем же, зачем тупел он все эти годы? Чтоб не больно было? Чтобы удобнее?

"Унь-тюнь-тюнь-тюни!"

"Уль-гуль-муль-мулички мои!"

"Унички-тюлечки-шмунички!"

Проснулся. Было светло, те же рядом пустые кровати, а под окном - "уни-тюни-люни" - взворкивал приливами тоненький женский голосок над детской, наверное, коляской. Встал и прошел босиком по шершавому полу к окну. Точно! Метрах в трех на чистом утреннем тротуаре склонилась над детской колясочкой молоденькая женщина. Светлые волосы свисали шатром, заслоняя лицо, а она покачивалась, гулькала там со своим ребеночком и шептала. И тот, девочка или, может, мальчик, тоже улыбался ей деснами, уни-тюни-шмуни, и все им с мамой ясно было в жизни до самого-самого ее конца.

Умылся, позавтракал в кафе (Евдокия Афанасьевна объяснила где) и пошел в горы. В третий раз по той же дороге. Мост и береза над речкой-ручейком были на месте, из-за горы выходило оранжевое солнце, и на верхушке шевельнулось несколько золотых листочков. Когда-то, в девятом еще классе, он уходил вот так же в лес и гладил стволы, молодые, липкие от прозрачной смолы сосны, и чуть не плакал, сам не зная отчего, и радовался, нарочно потом забредая поглубже, чтобы на обратном пути успокоиться и устать. И сейчас, береза такая ясная, законченная, такая хрупко-грациозная, и тонкий повисший над водой ее ажур, и музыка, и не о боли вовсе, а о сбылось. Да, да, растения не спорят с тобою, они согласны. Смотрел на березу и улыбался. Нет, никуда он сегодня не уедет. Все у них с Катей получится, и никогда, никогда уж не будет по-другому.

Потом придумал себе выход. Чтобы не мучиться, чтобы легче было дожидаться четырех (закончится Катина работа), пойдет-ка он пока в баню. Это гениально, в баню!

Пар был хороший.

Не понимал в этом деле, но мужики говорили, и ему нравилось, что "парок седня ниче", что народу в такой час мало и что один старик даже попросил его "побить веничком". Он побил, а затем по предложению старика побился сам. Спина у старика походила на сморщенную кожаную перчатку, он был грязный с грязными нестриженными ногтями на худых лысых ногах, но в венике этом была братская, конечно, бескорысть, и он взял веник, и бился, и замучился в парной до сладкого зуда в костях, а потом, сидя в предбаннике, наблюдал, как мужики тянут пиво из трехлитровых банок и переговариваются. По предбаннику ходили три белопопых пацана, и странно-грустно было глядеть, как отцы, ровесники его, приучают их уже ко всему этому, к мужскому.

- Ну, давай, Петька, еще разок - и хорош!

И Петька смущенно улыбался и ушлепывал, прикрываясь тазиком от груди до коленок.

…Лежал в гостинице, часы висели на спинке кровати - стрелка двигалась, если он давил на нее глазами. А потом, две минуты пятого, когда задохнулся и позвонил в больницу, - ответили, мужской ответил голос: Катерина Ивановна ушла домой.

- Скажите, - попросил, - а какая у нее квартира? - ведь в Москве ему не назвали тогда адреса - Волчья Бурла, больница, чего тебе еще? А вчера у подъезда спросить у Кати он забыл.

- У нее, - ответили, - хорошая квартира, полуторка, на третьем этаже. С удобствами: балкон, горячая вода, телефон. А номер, молодой человек, двадцать семь.

Это опять шутили. Иронизировали.

Ладно, подумал. Двадцать седьмая.

Катя открыла.

Она мыла пол, и из руки у нее, как мертвая белка, касаясь хвостом пола, свисала тряпка.

Подол халата был подоткнут, и он увидел белое налитое ее колено и круглую "женскую" руку. Никогда он не смотрел на нее так. И вот смотрел.

И целовал ее, держал ее всю, руки его горели и вздрагивали. Плохо ли, хорошо ли… но и в этом, среди поцелуев и рук, он ведь все равно любил ее и жалел. И ломал, и рвал, и рушил ее, Катю, свою Катю. Уничтожал ее. А она… она хотела этого и не боялась. И жизнь эта долгая, куски ее, обрывки червей, корчащиеся еще, умиравшие, уходили, исчезали, стирались, а рождалась другая, новая, лучшая, быть может, и настоящая. Пил, пил свою воду… Дотянулся. Умер и воскрес. Соединилось. Земля и Небо. Ева и Лилит. О господи, да если бы не воскрес, если б только умер, все равно все было бы справедливо и правильно. Все, все. Но он не умер, а остался жить. Он целовал ее. Брови, уши, пальцы, глаза. Он нюхал кожу ее, солоноватую, сладкую, волосы ее пахли родным, невозможным пахли пристанищем, - родник плоти, родник родимой плоти, - теперь, думал он, жить он будет в ней, при ней, она и есть его дом, пристанище его, прибежище, и кончилась, кончилась одинокая убогая его дорога.

Пахло свежестью, водой и воскресеньем. Мама всегда мыла пол по воскресеньям.

- А у меня твои письма лежат, - сказала Катя. - Про Азорские острова.

Да, да…

Есть, есть, стало быть, в жизни Золотое это Сечение, и если я даже потеряю его теперь, думал он, я уже не смогу забыть.

КАТЯ

Холодкова под маской мычит, мотает круглой головой, м-м, м-м, маму, что ли, зовет, бедная, а потом, утомившись, засыпает с мокрыми щеками. Тихо в операционной. Только аппарат наркозный: туф-ту, тыф-ты, туф-ту. Левая нога Холодковой, вернее, культя ее, покрыта простынею, а правую они с Козловым вертят-крутят - влево, вправо, вверх. Мажут: спирт, йод, снова спирт. И вот здесь еще, показывает Козлов, и вот! Верно показывает, правильно (Катя уважает его "мужской" ум), да вот не показывал бы?! Наметила линию, отвислые (нижняя побольше) губы нарисовала и скальпелем с тихим нажимом в обвод. Тоненький скальпелек, востренький, хорошо им работать, легко. Обвела, меняя наклон. Соединила. Козлов "поле" подает. Молча. Молча - значит, претензий нет, а то бы не заржавело, высказал, не тот человек, чтобы не высказать. Вообще-то ампутировать много ума не надо, ломать - не строить, но все может быть… операция ж! Кровь капельками, как рассыпавшиеся бусы из рябины, реденькие, совсем мало капелек. Да потому, конечно, и операция, что мало. Кровь к нижним отделам не проходит как следует, и ткани начинают умирать. Умирают и болят. Сиди ночью и три свою ногу руками. И никто точно не знает, почему. Было раньше мнение, что это от курения-де, куришь и вот сосуды от никотина сжимаются. И Холодкова в самом деле до сорока лет курила: но есть ведь и некурящие с эндартериитом, а есть и курящие без. Смерть придет, сказала как-то одна бабуся, причину найдет. И правильно, правильно, так оно и есть.

Нога упала в тазик. Тазик наклонился и остался так, внаклон.

Это и было то, с чем надо было справиться. Справилась. А Козлов сказал: "Ну вот! Обрубили бабу".

Потом зашили рану, заклеили. Сняли простыню, левая культя сантиметра на четыре длинее правой. А вся Холодкова метр тридцать теперь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора