Не есть ли это окончательное публичное оправдание и признание полноправности самого презираемого из всех гражданских статусов - статуса эмигранта - в жизни, в литературе, в религии? И одновременно признание Лондоном уникального статуса Дублина - города-эмигранта, города-еврея, города-избранника? Этот Дублин, однако, уже успел через голову Лондона эмигрировать в Европу. Стоит ли в этот уходящий от нас Дублин возвращаться вновь?
Драгоманы нашего времени
Мне случилось встретиться с Энтони Бёрджессом в Дублине десять лет назад, 16 июня 1991 года, в Блумов день, когда весь город пьянствует, передвигаясь от паба к пабу по маршруту героя джойсовского "Улисса" Леопольда Блума. Бёрджесс, экспатриант-профессионал, покинувший Англию в 60-е годы и к тому времени лет уже тридцать живший в Европе, навещал Дублин, как мусульманин Мекку, чтобы поклониться своему кумиру, патриарху литературной эмиграции, Джеймсу Джойсу. Я же воспользовался собственным эмигрантским стажем лондонца, прожившего к тому времени лет пятнадцать вне родной Москвы, чтобы отпраздновать Блумов день, поскольку эта дата - 16 июня, время действия романа "Улисс", совпадает с моим днем рождения.
Не думаю, что встреча эта была совершенно случайной. Прежде всего, Дублин - именно тот город, где встречаются и откуда уезжают все те, кто в несогласии с собственным прошлым, настоящим и будущим. Из Дублина бегут все те, кому опостылел доморощенный махровый католицизм, или доминирующая роль англичан в ирландской истории, или разговоры об ирландской революции, католицизме и англичанах. Но, как и в России, отъезд из Ирландии связан с чувством вины и предательства - своего прошлого, дружеского клана, национальной идеи, революции; и поэтому отъезд - это автоматически всегда еще и вопрос о возвращении на родину. Всякому российскому человеку (по крайней мере, моего поколения) подобная ситуация не чужда. Всех таких, вроде нас, тянет в нервные центры изгнанничества, вроде Дублина.
Я отбывал из России еще в ту замечательную эпоху, когда жизнь добровольного или невольного изгнанника за границей была отсечена от его прошлого железным занавесом и поэтому эмиграция воспринималась как некий сюжет готического романа. В этом готическом романе ужасов эмиграции были атрибуты литературного жанра: тут звучали зарубежные "голоса", реальное время общения, скажем эпистолярного, неправдоподобно искажалось почтовой цензурой. И по обе стороны готических железных занавесов, стен и колючей проволоки возникали гости из иного мира, как призраки, посланники из будущего, или, наоборот, тени из прошлого, допущенные партией и правительством в наш, эмигрантский, "потусторонний" мир. Среди них было особое племя иностранцев, служивших посредниками меж двух миров. Москва со времен хрущевской оттепели была наводнена ими. Они прибывали в Россию под разными предлогами, привозили джинсы, увозили письма и рукописи.
***
Имя Энтони Бёрджесса в сознании широкой публики связано с его скандальным романом "Заводной апельсин", где герои-панки, подонки и отребье общества из фантасмагорического будущего Англии, изъясняются на выдуманном англо-русском арго. Но у этой черной утопии есть своя предыстория в виде еще одного, не столь известного романа Бёрджесса тех же лет, "Мед для медведей" ("Honey of the Bears"). Еще лет десять назад роман читался бы как отыгравший свою роль сатирический документ эпохи холодной (не слишком, впрочем, холодной - эпохи оттепели) войны. Речь идет о визите мелкого английского бизнесмена Пола Хасси (или Гасси, как предлагает его называть по-русски автор) и его супруги Белинды в Ленинград. С самого начала понятно, что у их поездки - несколько сомнительная подоплека. С собой в Ленинград на пароход они прихватили чемодан, набитый дешевыми синтетическими платьями ярких расцветок, купленными по дешевке на распродажах с лондонских уличных прилавков. Идея - загнать их на черном рынке в России, чтобы на вырученные деньги создать, якобы, фонд помощи бедствующей вдове их старого друга. Но из описания беспробудного пьянства на пароходе, в начале романа, нам понятно, что Белинду и Пола потянуло в Россию вовсе не с благотворительными целями. И даже не как туристов. Это люди, бегущие от самих себя, от собственной опостылевший жизни в Англии, ставшей для них тюрьмой. Российский хаос, анархия, коррупция и насилие для них - свобода. Точнее, другая свобода, не та, что превратила их в рабов собственных подавленных желаний. Россия - это своего рода психоаналитический сеанс, чистилище, душевная провокация. Именно Бёрджесс, и никто другой, назвал Россию подсознанием Запада: "Вы мне продемонстрировали, что Россия и есть в действительности оборотная, кошмарная сторона психики западного туриста", уведомляет герой романа своего следователя, выбившего ему передний зуб во время допроса. Английский герой спускается все ниже и ниже по лестнице своего подсознания в полуподпольной компании ленинградской богемы, где пьянствуют вместе стукачи и ударники всего того авангардного джаза, каким стала Россия в эпоху хрущевской оттепели. Тут, по словам рассказчика, смешались в одно и "одинокие волки в степи, и дикий перезвон колокола на воротах в град Киев, и Анна Каренина под колесами поезда, маниакальная поступь Патетической симфонии, смерть гомосексуалиста Чайковского, распрощавшегося со всеми надеждами, и все изгнанники, и все казненные, и все эти сапоги, кнуты, проеденная солью кожа, могилы в замерзшей земле…"
В этой экзистенциальной запредельности и моральной разнузданности есть некое ностальгическое "студенчество" жизни. Россия в этой истории - не только подсознание Запада, это еще и его ностальгическое прошлое. "Может быть, Россия вовсе не коммунистическое будущее всего человечества, а прошлое, прошлое каждого из нас", убеждают друг друга английские герои романа.
По ходу этой фрейдистской регрессии в собственное прошлое под названием Россия, оба, и Пол и его жена Белинда, открывают в себе то, что долго подавлялось, включая и собственную сексуальность, точнее - бисексуальность. Выясняется, что жена Пола была любовницей вдовы его друга, в то время как его собственная связь с этим старым другом не ограничивалась просто дружбой. Эта бисексуальность - еще одна манифестация их промежуточности, междуречья, принадлежности к двум мирам - Запада и Востока. Россия становится местом, где все эти противопоставления - Запада и Востока, материи и духа, свободы и необходимости сливаются в один оргиастический танец. В этом запредельном мире коммунизма-шатуна спасение можно найти, по мнению героев, лишь в любви: "У этих людей ничего в душе не уцелело, кроме любви, и без этой любви они не прошли бы через все исторические катаклизмы, эпидемии голода, блокады, чистки, выжженную землю и нищету. Любовь с большой буквы исчезла в Англии или в Соединенных Штатах, потому что там легко доступны более дешевые заменители этого чувства".
***
Позволю себе небольшое отступление. Есть известный термин "горячие точки" земного шара - те районы военных или политических конфликтов, от которых следует держаться подальше. Слышали мы и о "подмышке мира" - индустриальных трущобах цивилизации. Но если продолжить этот антропоморфизм в отношении планеты, можно отыскать в мире и "эрогенные зоны", куда тянет безрассудно и неостановимо, где западный человек испытывает неожиданное освобождение от вериг цивилизации и испытывает состояние интеллектуального оргазма, ощущение духовной вибрации бытия. Как и в эротике, оргазм этот в разные эпохи, для разных поколений и в разной географии вызывался разными аспектами той или иной "эрогенной зоны". Для поколения "цветов и любви", с буддийскими мотивами пацифизма, Индия была воплощением новой религиозности. Африка, окончательно сбросив с себя иго колониализма, привлекала в 1970-е годы тех, кто, движимый праведным гневом к британскому или американскому империализму, искал, в действительности, потерянное ощущение родительского дома в этническом ренессансе племенных культур. Нью-Йорк 80-х годов XX века был центром нового радикализма, покончившего с моральными абсолютами западной цивилизации. Возможно, аналогичную роль в библейские времена играл Вавилон или Египет.
Причем геополитически страна, олицетворяющая в глазах страждущих и жаждущих подобную эрогенную зону, сама по себе вовсе не должна быть апофеозом свободы и раскованности. Наоборот, желательно даже, чтобы в ней царил брутальный режим, варварски подавляющий элементарные права и достоинство человека. Но под этой скорлупой деспотизма должна бушевать незамутненная, наивная, лирическая жажда жизни. Прикоснувшись к этому первоисточнику любви, западный человек омолаживается.
В эти эрогенные зоны в первую очередь стягиваются все те, кто бродит по раздвоенным коридорам жизни - и в языке, и в сексе, и религиозных склонностях. Однажды обнаружив в себе подобную расщепленность и почувствовав тягу к такого рода эрогенной зоне, человек не может успокоиться, пока туда не попадет. Однако, забравшись в эту мухоловку с идеологическим медом, крайне трудно оттуда выбраться. Подобный опыт - как инфекционное заболевание. Год такой жизни - как прививка. Через пару лет человек становится заразным, но у него есть возможность вылечиться. Через три года заболевание фатально, человек - обречен. Он уже не может вернуться обратно в нормальную, ординарную жизнь, на родину, из своего беспредела-мечты, каким бы кошмаром она фактически ни обернулась. Он становится вечным экспатриантом. Но сам он считает, что он - духовно возрождается.