Всего за 364.9 руб. Купить полную версию
Доброе утро, Проповедник, - наконец произнес он. Когда я не ответил, он полез во внутренний карман жилета, извлек оттуда какие-то бумаги, развернул их и принялся разглаживать на колене. Примолкший, он держал бумаги под фонарем, так и сяк перекладывал, что-то себе под нос хмыкая и временами прерываясь, чтобы потрогать усы, седые и жиденькие, как тень под носом. На его щеках проступала щетина. От голода меня и так мутило, а тут еще его приторный запах... в общем, я сидел, глядел на него, молчал и еле держался, чтобы не сблевать. Мне уже надоело говорить с ним, видеть его, и впервые (может, голод тому виной, может, холод или то и другое вместе, а может, досада из-за неспособности молиться) я почувствовал, что неприязнь к нему начинает превозмогать лучшее, что во мне есть - мое самообладание. Конечно же, я с самого начала, еще пять дней назад невзлюбил его - невзлюбил его манеру держаться, лицемерие самого его хождения ко мне, да и лично его с этой медоточивой карамельной вонью я ни во что не ставил, но вскоре осознал, сколь глупо было бы упорствовать, запираться и молчать теперь, когда все кончено, а посулы его и угрозы тут ни при чем, ведь в любом случае что еще я могу потерять? Так что, едва мы начали, я решил, что враждебностью ничего не достигну, и сумел если не полностью подавить неприязнь (именно неприязнь, вряд ли ненависть - ее я испытывал лишь однажды к одному-единственному человеку), то скрыть ее, залить елеем вежливой уступчивости, естественной в моем положении.
Потому что в первый раз, когда он передо мной появился, я не говорил ничего, а он горбился в осеннем желтоватом свете (вечернем, замутненном стелющемся дымком; помню, как сквозь прутья оконной решетки залетали скрученные, хрусткие листья платана), он сидел вялый, со слипающимися глазами, нарочито устало цедил слова и скреб пах пальцами в желтой перчатке:
Ну, ты-то сам-то рассуди, Преподобный, ведь ничего же не добьешься, что будешь молчать, как дохлая камбала. - Он помедлил, но я опять ничего не сказал. - Разве что, может... - слегка запнулся он, - разве что, может, кроме кучи страданий. Твоих и того второго ниггера.
Я хранил молчание. За день до этого, когда меня гнали пешком из Кроскизов, по дороге попались две женщины, старые ведьмы в шляпах от солнца, так они булавками искололи мне всю спину, раз десять ткнули, может, больше, причем подбивали их на это мужчины; потом ранки на лопатках стали чесаться дико, нестерпимо, меня корежило так, что на глаза наворачивались слезы, но из-за наручников я ничего не мог поделать. Я думал, если снять наручники да почесаться, я бы обрел ясность мыслей, избавился бы от великой муки, и в какой-то миг я был готов сдаться Грею, пойди он на эту единственную уступку, но тем не менее я удержал рот на замке, не сказал ни слова. И сразу понял, что вел себя мудро.
Знаешь, что я разумею под кучей страданий? - продолжал он терпеливо, нарочито по-доброму, словно я вполне разумный собеседник, а не избитый продранный мешок. Снаружи доносился кавалерийский топот и бряцанье, вдалеке глухо гомонили сотни голосов: я под стражей, это только что подтвердилось, и по Иерусалиму громом прокатилась истерия. - А разумею я под кучей страданий вот что, Нат. Два пункта. Вот, слушай. Это, во-первых: затя-а-агивание тех страданий, что ты уже претерпеваешь. Взять, к примеру, ненужный железный хлам, которым увешал тебя шериф - все эти цепи, хомут на шее, эти счетверенные ножные с ручными кандалы и чугунный шар, что подвесили к твоей лодыжке. Боже ты мой Всемогущий, похоже, они решили, что ты Самсон собственной персоной - рванешься и снесешь всю эту хибару. Полнейшая чепуховина, как я это называю. В такой оснастке человек помрет, сидя в собственном, г-хм, навозе, причем, понимаешь ли, задолго до того, как ему соберутся, наконец, растянуть выю.
Наклонившись, он приблизился ко мне; выступивший у него на лбу пот казался меленькими белесыми волдыриками. Вопреки его нарочитой расслабленности, я не мог не почувствовать, что от него за версту шибает служебным рвением.
- Вот такие вот вещи я и называю, как я говорил уже, затя-а-агиванием страданий, которые ты уже терпишь. Теперь дальше. Из двух пунктов, пункт следующий, второй, стало быть. А именно промульгация, то бишь распространение, умножение страданий сверх и превыше, и в добавление к тем, что ты уже испытал...
Извините... - впервые я заговорил, и он сразу осекся. Конечно же, он вплотную подошел к тому, что, если я не расскажу ему все, как было, он до меня доберется, учинив какое-нибудь подлое зверство над Харком. Но он грубейшим образом просчитался. С одной стороны, он неверно истолковал мое молчание, с другой, нечаянно угадал самую мою неотступную, мучительную нужду - почесать спину. Если меня, паче чаяния, все равно должны повесить, что толку не давать показаний, тем более что, "признавшись", я смогу хотя бы чуточку облегчить физические муки. Я почувствовал, что одержал маленькую личную победу. Расколись я с самого начала, пришлось бы самому просить о поблажках, и получил бы я их или нет - кто знает. А молчанием я подвел его к мысли, что мелкие поблажки - единственное, чем он может понудить меня заговорить. Какова будет природа этих поблажек, он теперь уже сам высказал, и каждый из нас сделал свой первый шаг к тому, чтобы снять с меня сбрую из чугуна и меди. В этом никакого сомнения. Белых частенько подводит такое вот недержание речи, и только Бог знает, сколько негритянских побед одержано посредством упрямого молчания.
Извините, - вновь начал я. И сообщил, что он может более не утруждать себя. Надо было видеть, как его лицо вспыхнуло, округлились от удивления и вылезли из орбит глаза, в которых, впрочем, я заметил и некий промельк разочарования, как будто моя столь быстрая капитуляция испортила ему возможность всласть поупражняться в построениях из уговоров, улещиваний и шантажа, которые он прилежно возводил, надоев мне своим витийством. А я вдруг возьми да и рубани сплеча - хочу, мол, сделать чистосердечное признание.
Да ну? - изумился он. - Ты хочешь сказать, что...
Помимо меня, Харк один остался. Говорят, у него тяжелые раны. Мы с ним росли вместе. Я не хочу, чтобы его мучили. Вы должны понять, сэр. Но это еще не...
Вот и чудненько, - перебил меня Грей, - вот это правильное решение, Нат, умное! Я знал, что рано или поздно ты к этому придешь.
Еще кое-что, мистер Грей, - заговорил я медленно, взвешивая каждое слово. - Вчера вечером, когда меня еще только-только перевели сюда из Кроскизов, сижу это я в темноте - цепи на мне все эти... - и пытаюсь уснуть. Уснуть все не получалось, и мне вроде как явился в видении Господь. Сначала я не понимал, что это Господь, потому что давно уже думал, будто Господь оставил меня, что он меня бросил. Но потом я так сижу со своими цепями - в ошейнике железном, в кандалах и наручниках, въевшихся в запястья, - сижу, и такая боль, безнадежность такая, как подумаешь, что мне уготовано, - нет, ну правда, мистер Грей, клянусь, это был Господь, он приходил ко мне в видении. И вот что Господь мне сказал. Господь сказал мне: "Дай показания, признайся без утайки, в назидание народам. Поведай, чтобы, знал всякий сын человеческий о деяниях твоих". - Я смолк, вглядываясь в Грея, залитого пыльным, нечистым осенним светом. На краткий миг я смутился, подумал, он почувствует фальшь, но Грей наживку заглотал и весь стал внимание: я еще закончить не успел, а он уже лез в карман за бумагой, раскладывал на коленях ларец с письменными принадлежностями, озабоченно суетился, словно игрок, боящийся, что не успеет отыграться.
Когда Господь сказал мне таковы слова, - продолжил я, - я сразу, мистер Грей, сразу понял, что другого пути нет. Нет-нет, сэр, я уж устал от этого всего, и я готов рассказать все как есть, потому что Нату было видение, Господь дал нашему ниггеру знак!
Гусиное перо наготове, бумага разглажена и уложена на крышку писчего ларца, и Грей уже что-то вовсю выцарапывает на скрижалях своего ремесла.
Так что, ты говоришь, Господь сказал тебе, Нат? Признайся во грехах твоих, которые - что?
Нет, сэр, не "признайся во грехах", - отвечал я. - Он сказал "признайся без утайки". Просто "признайся без утайки". Это важно отметить. Никаких грехов твоих вовсе не было. Признайся без утайки, в назидание народам...
Признайся без утайки, в назидание народам, - пробубнил он себе под нос, скрипя пером по бумаге. - Ну, дальше - и быстрый взгляд на меня.
Дальше Господь сказал так: Поведай, чтобы знал всякий сын человеческий о деяниях твоих
Грей замер с пером в воздухе: лоб потный, а на лице такое удовольствие, такое ликование, что я уже готов был увидеть слезы у него на глазах. Медленно он опустил на ларец руку с пером.
Не могу выразить тебе, Нат, - сказал он проникновенно, - нет, правда, не могу выразить, до чего чудное, замечательное решение ты принял. Выбор чести - я бы так это назвал.
Не пойму, сэр, в чем тут честь? - удивился я.
В покаянии, а как же.
Сие есть повеление Господне, - ответил я. - Кроме того, мне ведь нечего больше скрывать. Что я потеряю, если все расскажу? - Секунду я поколебался. Желание почесать спину приводило меня на грань тихого, мелкотравчатого помешательства. - Но я чувствую, что смогу вам рассказать куда больше, мистер Грей, если вы добьетесь, чтобы с меня сняли эти вот наручники. У меня ужасно чешется между лопатками.