Пако Тексейра повез свой оркестр в Манилу, заключив шестимесячный контракт, по которому его ребята должны были играть в двух ночных клубах - по неделе в каждом. Пако сколотил свой оркестр, называвшийся "Текс тьюн текнишнз", еще во время войны, и он имел немалый успех у гонконгской публики, потому что большинство все еще работавших кабаре были уже не в состоянии выписывать музыкантов из Манилы, а оркестр Пако, игравший американские джазовые вещи на филиппинский лад, состоял из застрявших в Гонконге филиппинцев и был единственной роскошью, которую Гонконг военного времени мог еще себе позволить. С точки зрения техники ребята "Тьюн текнишнз" были действительно мастерами своего дела и пришлись в Гонконге весьма кстати: в течение тех трех лет, когда в Гонконге царило смутное беспокойство и крупа выдавалась по карточкам, оркестр исполнял оригинальные вариации на темы довоенных мелодий, но слушали их главным образом потому, что они напоминали о добрых старых временах; а когда война кончилась и манильские оркестры вновь восстановили свою монополию во всех увеселительных заведениях Востока - от Калькутты до Кантона и от Шанхая до Сурабаи, - Пако обнаружил, что в послевоенном Гонконге найти приличный ангажемент для его мальчиков стало гораздо труднее, несмотря на великое множество вновь открывшихся кабаре и ресторанов. Контракт в Маниле ему предложили только потому, что оба ночных клуба, куда их пригласили играть, открыл действовавший через подставных лиц миллионер-китаец, который решил погреть руки на туристском буме и вложил деньги в "Манилу - Гонконг" и "Шанхайский бульвар" - два заведения, призванные дать манильцам представление о ночной жизни в Гонконге и Шанхае. Естественно, китаец пожелал выписать оркестр из Гонконга - дополнительный штрих к особой китайской атмосфере, созданной в обоих клубах: на стенах иероглифы, фонарики и зеркала; в проходах между столиками молоденькие китаянки, продающие сигареты; на пятачке в центре зала танцующие танго и фокстрот русские белоэмигрантки; и всегда начеку - вооруженные вышибалы из Бомбея.
Пако с юных лет ночи напролет слушал манильские радиостанции на коротких волнах (к великому неудобству сначала матери, а потом и жены, поскольку он любил включать приемник на полную мощность; впрочем, они научились сносить это покорно, потому что он был раздражителен и капризен) и мог назвать все крупные манильские джазовые группы последних десяти лет, толково объяснить особенности их игры как в настоящее время, так и в прошлом и проанализировать все изменения в их стиле. Он даже помнил названия ночных клубов, в которых они когда-либо играли, но их музыка существовала для него сама по себе, без всякой связи с конкретным местом и лишь слегка ассоциировалась с несколькими лицами - руководителями оркестров, которые время от времени наезжали в Гонконг. Пако неизменно поздравлял этих людей с мастерской интерпретацией американского джаза в восточной манере - поздравлял до тех пор, пока не обнаружил, что они даже не подозревают об этом и, более того, с негодованием отвергают подобные предположения; и хотя его безошибочный слух подтверждал другое, они считали, что ничего не переделывают, а преданно копируют великих американских маэстро. Общее убеждение, что на всем Востоке только филиппинцам дано правильно воспринимать американские ритмы и воспроизводить их без особого ущерба для их сути, в какой-то степени объясняло монополию филиппинских джазистов, но не объясняло того, каким образом американские ритмы вдруг стали доступны пониманию индийцев, китайцев и малайцев. Это явление нельзя было объяснить даже с оглядкой на влияние "бульдозера культуры" - кинематографа, а потому Пако считал очевидным, более того - совершенно неизбежным и вполне естественным, что и в филиппинских руках, даже когда эти руки старались наиболее точно подражать американским мастерам, музыка современного Запада, совершив путешествие через океан, претерпевала какие-то почти неуловимые изменения, которые, пожалуй, заставили бы поморщиться американских поклонников джаза, но в то же время придавали ей знакомое с детства звучание бамбуковых инструментов, что тотчас делало ее приемлемой для индийцев, китайцев и малайцев. Филиппинцы же играли здесь, как и во многом другом, роль посредников между Западом и Востоком, создавая для гарлемских богов новое, бамбуковое жилище по сю сторону Тихого океана.
Пако сходил с ума по филиппинскому джазу, в жилах его текла филиппинская кровь, но тем не менее он не испытывал ни желания узнать страну своего отца-музыканта, ни особой любви к ней и, когда поехал в Манилу, не ощущал ничего похожего на сыновнее благоговение. В отличие от Монсонов, никогда не забывавших о том, что они филиппинцы, изгнанники и дети патриота, Пако был бесхитростным космополитом и даже на Северном полюсе чувствовал бы себя как дома, а точнее, не заметил бы, где он находится, будь только рядом рояль, барабан, хороший радиоприемник, кое-кто из ребят, с кем можно сыграть в футбол, и Мэри. Но в этом нет ничего удивительного: его отец де ла Крус (Пако носил фамилию матери), в отличие от отца Монсонов, никогда не рассказывал сыну перед сном о далекой родине и так часто бывал в отлучках, что, когда он умер в Харбине, тринадцатилетний Пако, который целых пять лет не видел отца, мог представить себе его только по фотографии, висевшей над письменным столом.
Когда они с матерью получили печальную весть, он, неловко помявшись, прошел в комнату и несколько минут постоял перед фотографией, не чувствуя ничего, а мать в это время рыдала в дверях, сжимая в одной руке телеграмму, а в другой - фартук, потому что она как раз готовила завтрак. Плакала она торопливо - ей надо было еще успеть на работу. Она работала надсмотрщицей на китайской швейной фабрике - невзрачная маленькая женщина с виноватой улыбкой воспитанного человека, страдающего от морской болезни и старающегося это скрыть, - и была родом из Макао, где Пако в детстве проводил лето у ее родственников. Первые годы семейной жизни, когда она сопровождала мужа в его безотрадной одиссее по всем кабаре Востока, были наполнены кошмаром грязных поездов, столь же грязных грузовых пароходов, дешевых отелей, голода, перебранок и ссор неряшливых актеров и музыкантов разных национальностей, бесчестности вечно сбегавших антрепренеров. Она получила образование в монастырской школе в чистом и благопристойном Макао и так и не сумела преодолеть ужас, который внушали ей люди, в чью среду она попала после замужества. Когда родился Пако, она отказалась следовать за мужем в его странствиях, устроилась в Гонконге и пошла работать, чтобы было на что растить сына: у отца редко бывали деньги, и его самого приходилось содержать во время его коротких наездов в Гонконг, а он приезжал туда, лишь в очередной раз потеряв работу или заболев. Но когда Пако стал постарше, она не позволила ему продавать газеты или чистить ботинки прохожим; он посещал католическую школу, всегда был опрятно одет и имел карманные деньги, а в жалких квартирах, которые они то и дело меняли - потому что там или пахло нечистотами, или стены кишели клопами, или рядом селилась проститутка, или наверху полиция устраивала облавы на курильщиков опиума, - даже в этих жалких квартирах у Пако всегда была отдельная спальня, а сама она устраивалась в уголке гостиной за пианино, обходясь одной кушеткой и туалетным столиком.
Она покорно сносила холодность сына и его резкий характер, полагая, что это у него от стыда за их бедность. Он никогда не выказывал привязанности к ней. Когда он встречал ее, торопящуюся домой по холодным улицам, в стареньком пальто, с пакетами от бакалейщика в обеих руках, и видел ее лицо, дергающееся от постоянных усилий придумать, как бы раздобыть денег - а она вечно строила какие-то планы, - его детское сердце сжималось от жалости, но жалость эта обращалась в ярость и обрушивалась на его сверстников: он ссорился и дрался с ними и приходил домой еще более озлобленным, кричал на испуганную мать и доводил ее до слез жестокими замечаниями, вроде того, что она, должно быть, сошла с ума, если уж разговаривает сама с собой на улице. Он рано закалил себя против ее слез, тем более что она вечно плакала по самым пустяковым поводам; и, даже когда она оплакивала мужа, он не мог заставить себя подойти к ней, утешить - он просто стоял, испытывая неловкость, а она бессильно прислонилась к дверному косяку и прятала лицо в фартук. И тогда он прошел в свою комнату, сел на кровать и взглянул на фотографию отца, висевшую над письменным столом.