У Найдаровских было много друзей и знакомых, их дом был всегда открыт для гостей. В числе их постоянных посетителей были бывшие сибиряки. Уже немолодые, хуже или лучше устроенные в Польше, они как-то не могли ассимилироваться на вновь обретенной родине и стыдливо тосковали по Сибири. Любили тамошних людей, суровых, но хлебосольных, сибирские блюда и песни, а начав вспоминать, теряли ощущение времени, засиживались далеко за полночь, с раскрасневшимися лицами, горящими глазами, словно видя свой давний голубой сон.
Когда началась война, пятидесятишестилетний Бронислав пошел добровольцем в снайперы. Участвовал в обороне Варшавы, сражаясь весь месяц на Белянском участке, и погиб в канун капитуляции, двадцать седьмого сентября, недалеко от своего дома.
Тереза купила участок на кладбище Повонзки, оборудовала семейный склеп (что было настоящим подвигом в условиях хаоса и оккупации Варшавы) и похоронила Бронислава под большим розовым валуном. На гладко отшлифованной стороне золотыми буквами сделана надпись:
"Бронислав Найдаровский
род. З.У. 1883 года в Варшаве - погиб 27.IX.1939 года, защищая Варшаву. Член БО "Пролетариата", бывший узник Акатуя и ссыльный".
Все обратили внимание, что на надгробном камне была сделана и вторая надпись:
"Тереза-Вера Найдаровская, урожденная Извольская, род. 16.11.1888 года в Киеве - умерла в Варшаве".
Не хватало только даты смерти.
Случилось это второго ноября, в День поминовения усопших, на кладбище было полно цветов, огарков свечей, бумаг, фольги. Тереза рассчиталась с рабочими. Потом состоялся молебен. Среди сибиряков и многих товарищей Бронислава по оружию была и невестка, Вожена, на которой Зютек женился в августе, в канун войны. От Зютека не было пока никаких вестей. Прощаясь с Боженой на трамвайной остановке, Тереза попросила ее непременно зайти к ней попозже, "В семь часов, не забудь!" - "Буду непременно, мама..."
Когда в семь часов Божена позвонила, ей никто не открыл. Она толкнула дверь - не заперто. Позвала. В ответ - молчание... Она зажгла свет и в спальне на кровати увидела Терезу, в нарядном платье, с запиской на груди:
"Так меня и похороните. Я искупалась, надела все чистое..."
Рядом на столе лежал лист бумаги:
"Я не могу больше жить без Бронека. Ухожу к нему... Прости, доченька, что оставляю тебя одну в такое время. Но ты молодая и все снесешь... Прощай!"
Рядом лежал конверт с завещанием, по которому дом и все имущество переходило детям - Божене и Юзефу Гоздава-Найдаровским.
С погребением у Вожены были сложности. Пришлось долго уговаривать врача, чтобы он в свидетельстве о смерти вместо самоубийства (отравление люминалом) указал инфаркт. В конце концов она похоронила Терезу рядом с Брониславом, вписав на надгробном камне отсутствовавшую дату - 2 ноября 1939 года.
Божена переехала в опустевший дом и стала ждать. Жизнь была тогда сплошным ожиданием. Зютек появился только в ночь под Рождество, осунувшийся, похудевший, переодетый железнодорожником. Ему было что рассказать. В начале войны, когда польские войска отступали по всему фронту, кавалерийская бригада генерала Абрахама вторглась на территорию Германии, дошла до Всховой, затем повернула назад и начала пробиваться к своим. Зютек командовал эскадроном, заменив своего погибшего ротмистра. Участвовал в сражении под Кутно, остался невредим, но потом под Сохачевом был тяжело ранен, лежал в госпитале, когда его перевозили в занятую немцами Познань, бежал из эшелона и тайком пробирался домой. "Война не кончилась,- заявил он Божене,- мы только начинаем!" Он пробыл дома несколько дней и попрощался. В дальнейшем появлялся и исчезал столь же внезапно, уйдя с головой в подпольную борьбу. Однажды его перебросили в Англию, откуда он вернулся в чине ротмистра. Погиб в Варшавском восстании 25 августа 1944 года.
Только в 1945 году его вдова отыскала место захоронения и перенесла тело мужа в семейный склеп. На камне появилась еще одна надпись:
"Юзеф Гоздава-Найдаровский, ротмистр Войска Польского, род. 26.1Х.1913 г. в Старых Чумах в Сибири, погиб в Варшавском восстании 25.VIII.1944 г."
Вдова живет с подругой. В доме Найдаровских находится кооперативное ателье "Трудолюбие". Работает в нем около двадцати женщин, которые вяжут по заказу свитеры и джемперы. Ателье славится своей отличной работой.
Могила Найдаровских на кладбище Повонзки привлекает всеобщее внимание. Ухоженная, всегда в цветах. Красивый, напоминающий пальму явор у изголовья, около него оригинальная скамеечка в форме седла. Каждое воскресенье туда приходит пожилая женщина. Резвые белки выбегают ей навстречу, у нее для них орешки и ласковые слова. Она живет, ухаживает за усопшими...
1981-1983, Варшава - Мазурский озерный край
* * *
Это моя десятая и, должно быть, последняя книга. Отдаю ее в печать не без сожаления, прощаясь с ней, как с другом, который помог мне пережить тяжелое время, и думаю с тревогой - как же быть теперь без "Сопки голубого сна"?
Закончив "За Опивардой, за седьмою рекой", я не собирался больше писать. Этим томом рассказов о сорока годах моих скитаний на байдарках я думал достойно попрощаться с читателем, ведь там много приключений, много природы, а во всех услышанных, увиденных и пережитых историях отражаются, словно в зеркале воды, картины жизни разных регионов Польши.
Но в ту же осень, памятную осень 1981 года, назавтра после Дня поминовения я попал на Повонзки. Кладбище, после вчерашних многотысячных толп со всей Варшавы, являло собой жалкое зрелище - все было затоптано, исхожено, закидано увядающими цистами, огарками свечей, обрывками фольги и бумаги. Гуляя по участку сибиряков, я читал на гладком мраморе имена и фамилии тех, кто дождался независимости Польши и был похоронен в родной земле, а на железных табличках у стены - тех, кто остался за Уралом. Их было столько, что один этот участок мог бы составить гордость любой нации. Они оставили после себя много дневников и воспоминаний, но очень мало заметный след в литературе, я не припомню, пожалуй, ни одной фамилии, кроме Серошевского. А ведь было о чем писать им, обреченным на жизнь в столь непривычной обстановке. Сибирь, думалось мне, издавна проклятый край, место каторги и ссылки, а вместе с тем край богатейший в мире, с неограниченными возможностями...
Мысль о том, чтобы заполнить этот пробел - написать роман о жизни ссыльных в Сибири - не оставляла меня и по возвращении домой. Непонятная тревога, туманные, но назойливые образы заставили записать фразу, несколько фраз, из числа тех, что останутся в романе, хотя неизвестно, где и когда.
Я начал писать. Вопреки своему обычаю писал первую главу, не зная, о чем будет вторая и как все кончится.
Вокруг меня, словно шрапнель, взрывались события, катясь громким эхом по всей стране. Страсти, надежды, иллюзии охватили всех, а я оставался один на один с прошлым, уже слишком старый для того, чтобы смешаться с толпой, чем-нибудь помочь или помешать... Я был рад, что могу жить в своем вымышленном мире, могу писать, забрасывая пани Беату все новыми вопросами: когда начинается и сколько продолжается охотничий сезон в Сибири? - убийство Столыпина, все догадки прессы по этому поводу? - сколько в Сибири платили охотнику в 1911 году за рыжую лису? за черно-бурую? за песца? - уклад жизни сибирской деревни перед войной? - какими способами тогда добывали золото? - в каком году фирма Ричардсона начала выпускать двустволку типа "Парадокс"? - и так далее и тому подобные реалии, потому что воображение рождает роман, а знание строит его из таких вот кирпичиков.
Я всегда занимался писательством как любитель, рывками, когда хотелось. Между книгами у меня нередко бывали перерывы в несколько лет, заполненные разными видами растранжиривания времени, среди которых преобладали три моих хобби - столярное дело, катание на байдарках и охота. Зато, почувствовав волю божью, я бросал все и окунался в водоворот новой темы, ничто больше для меня не существовало, и я каждый раз вновь ощущал себя дебютантом. Но никогда до сих пор мне не случалось работать так долго и напряженно, за три с половиной года закончить две книги - "За Опивардой, за седьмою рекой" и "Сопка голубого сна" - вместе около пятидесяти авторских листов. Должно быть, верно говорят, что любая свеча ярко вспыхивает, прежде чем погаснуть.
Десять книг. Немного для восьмидесяти лет. И что странно, ведь я писал давно, всегда, а начал печататься после сорока. Помню, у деда, в Беловеже, лунным осенним вечером, когда лес источал уже винный запах прели, а из глубины пущи доносилось рычание тоскующих самцов, у меня вдруг родился первый стишок и так обжег мне душу, что я заплакал, а я отнюдь не был изнеженным мальчишкой, никогда до этого не плакал. С тех пор я начал писать, то стихотворение, то рассказик, став постарше, исписывал целые тетради, скрывая свое интимное занятие и ни к чему не стремясь, пытаясь только вызвать ЭТО. Так, большими буквами ЭТО я называл на тайном своем языке некое необычное состояние, блаженство, вызывающее странную, добрую печаль и легкость как бы сновидения, когда ты паришь высоко над землей, а тела нету, и может, тебя вообще нету, или, наоборот, ты есть во всех кругом. А поскольку подобное возвышенное чувство редко рождается, когда пишешь, писательство вообще чертовски унылый труд, требующий силы воли и большого самолюбия, которого мне не хватает, то я и написал мало, и потому, в частности, так поздно превратился из любителя в профессионального литератора.