Уже несколько раз я видел похожие сны. Всегда вначале какая-то мерзость на каторге, а потом женщина и смерть. Я не суеверен, не верю снам. Понимаю, что каторга - травма для психики и что-нибудь этакое крайнее, чудовищное должно сниться. Женщина, боже мой, я не был с женщиной пять лет, жажду ее, и неудовлетворенная биологическая потребность вводит женщину в сферу снов. А смерть - отражение всего комплекса моих взаимоотношений с Польшей. Я не думаю, что мне вынесли смертный приговор, хотя в нынешней обстановке возможно и это. Я даже не знаю, что обо мне теперь действительно думают товарищи в Польше, есть ли какие-нибудь доказательства - не считая догадок и сплетен - моей трусости, моей измены, из-за которых якобы два моих сообщника попали на виселицу. Возможно, что все уже выяснилось и с меня сняты обвинения. Как бы то ни было, мне всегда снится самый худший вариант, хотя наяву я о нем и не думаю - что меня убивают. Это бы окончательно закрепило мой позор - приговор приведен в исполнение, и дело с концом, никто не станет выяснять, справедлив он был или нет.
Есть переживания, которые, как навязчивые идеи, растут, крепнут, могут привести к самоубийству или свести с ума, если ты вовремя не разрядишься. Я совсем один. По-польски разговариваю только с Брыськой.
Завел вот толстую тетрадь в клеенчатом переплете цвета зеленоватого мрамора. Попробую писать. Не для потомков, нет. Я не страдаю манией величия и не думаю, что спустя годы кому-нибудь будет интересен дневник ссыльного из глухой сибирской деревни, где историческим событием считается падеж скота или золотая лихорадка. Просто буду записывать события и переживания, чтобы не сойти с ума, сохранить трезвый рассудок".
"20. VII.- Снова женщина, нет, не животная страсть, а чувство тихого блаженства. Та молоденькая девушка, которую я увидел когда-то на подмосковной станции. Она стояла у раскрытого окна вагона на фоне голубого неба и, казалось, смотрела свой весенний голубой сон".
"4 августа.- В Петров день начался сенокос. Сегодня вся деревня вышла убирать сено, и я вместе со всеми. После трех месяцев сытной деревенской жизни я с удовольствием работал граблями от зари до зари, это казалось приятной разминкой, тем более что сопровождалось песнями, шутками, прибаутками. Потом всех позвали ужинать, поели, ну и выпили, разумеется. Вдруг девушка, весь день проявлявшая ко мне внимание, придвинулась и шепнула: "Берегитесь, Бронислав Эдвардович, или лучше всего - идите домой". Я не успел спросить, в чем дело, как нас обступили. Уже потом девушка рассказала - ребята сговорились заставить меня бороться с Евкой Чутких. Если победит Евка, то все в порядке, она любого одолевает, если же я, то Евке пропишут по первое число. Обступили нас, значит, и кричат: "А ну, кто сильнее, поляк или русский?" Я отвечаю, что смотря какой поляк и какой русский... А они - тогда борись с Евкой, она у нас сильнее всех. Я возражаю, что у нас в Польше поговорка есть: "Не бей женщину даже цветком!" "Но это же игра! Евка, ты его боишься?" Она стояла рядом, высокая, молчаливая, с меня ростом, метр восемьдесят, наверное, не меньше. "Никого я не боюсь!" - "Тогда попробуйте руками!" Она протянула руку. Я не слабак, а работа с тачкой у огненных печей еще, пожалуй, укрепила мои мышцы, но она как сожмет мне правую руку, у меня прямо искры из глаз. Я все-таки устоял и в свою очередь сжал что есть силы. Она и не дрогнула. "А ну, кто кого перетянет!" - закричали вокруг. Мы встали друг против друга, нога в ногу, и давай тянуть, кто кого. Я стоял как вкопанный, но внезапно Евка левой рукой притянула меня к себе и толкнула под коленку. Я рухнул вместе с ней, я снизу, она сверху. Раздались крики: "Молодец, Евка, твоя взяла! На лопатки его, на лопатки!" Я лежал на локте, и она стала вжимать меня в землю, я увидел совсем близко озверевшие глаза, вспухшие губы, два упругих полушария легли на мою грудь - нет, не бывать такому! - я защемил ей голову правой рукой и одним из тех японских приемов, которым меня обучил боцман Ширбашидзе в Одессе, перекинул ее через себя, так что оказался наверху, начал с ней бороться, чтобы уложить на лопатки, но от прикосновения к ней, от близости ее разгоряченного тела у меня сделалась эрекция, и она, должно быть, это почувствовала, потому что крикнула с яростью: "Пусти, варнак!" Хлестнула меня этим словом. Я отпустил ее, она вскочила, а я наклонился, вроде бы отряхиваясь, спиной к костру, чтобы никто не заметил, что со мной случилось. "Ничья! Ничья! - закричали ребята.- Вы с Евкой равны по силе!" Я подтвердил, все еще отряхиваясь и стоя к ним спиной,- конечно, равны...
Домой возвращались вместе с Емельяновыми. Сидор рассказывал мне про Евку, как ее звал отец, не Дуней звал, как всех Евдокий, а именно Евкой, чтобы она была единственной среди миллиона тезок. Она уже боролась со всеми парнями в деревне, всех одолела и поэтому осталась в девках. Потому что у них, если муж жену любит, то все же бьет ее, а если не любит, то бьет тем более. И это нормально. Ненормально будет, если жена побьет мужа, а с Евки станется. Она гордая и сильная. Вот никто и не захотел рисковать, все женихи пошли на попятный. Ей уже двадцать четыре года, все ровесницы давно замужем, уже детей нарожали, а она "с такой силушкой взбесится совсем!"
Я не спал почти всю ночь. Жаждал женщины. Все равно какой! Я бы за ней побежал, как кобель за сукой, если б только никто не видел, что бежит интеллигент, политический ссыльный, поляк... Только это меня сдерживает, дай мне, господи, силы справиться с собой".
Васильев пригласил Бронислава на вечеринку, на шестое августа, а поскольку это был как раз базарный день и Сидор хотел купить коня и двадцать десятин земли, то они отправились вместе.
Переночевали у знакомых Сидора в Удинском и с утра отправились на базар, Бронислав, собственно, за компанию. Встретили нескольких тунгусов, желтокожих, черноволосых, с косичками, низкорослых, но плечистых. Сидор рассказал Брониславу, что за веселый нрав, наивность и рыцарство их здесь называют "сибирскими дворянами". Бронислав проводил Сидора, попрощался с ним и пошел навестить ксендза Леонарда Серпинского. Тот жил на краю деревни, на южном склоне холма, и хозяйничал на пяти десятинах, окруженных высоким забором.
Услышав лай собаки, к нему вышла высокая женщина в старинном кумачовом сарафане, седая, тощая, но со здоровым румянцем на щеках. Бронислав спросил, дома ли ксендз, и его пригласили зайти. С крыльца он прошел в комнату, похожую на лабораторию: на окнах стояли ящики с саженцами, на стенах - пучки сушеных трав и таблицы с какими-то цифрами, как оказалось, с записями температуры воздуха и земли, мелкий сельскохозяйственный инвентарь, на столе - бумаги и большущий омуль, а за столом - ксендз весь в белом. На нем были брюки из толстого домотканого льна, такой же пиджак с манжетами, но без воротника, все, как он потом рассказал, его собственного изготовления, только сорочку сшила экономка.
Услышав произнесенное на польском языке приветствие "Да святится имя господа нашего Иисуса Христа",- ксендз остолбенел, зато экономка ответила серьезно и радостно:
- Во веки веков, аминь!
Теперь, в свою очередь, изумился Бронислав:
- Вы знаете польский язык?!
- Знает, а как же, знает,- ксендз Леонард пришел в себя и крепко обнял его.- Я только с ней и говорю по-польски.
- Я пять лет не слышал польского слова!
- А я одиннадцать. Если не считать того, что я сам говорю Серафиме.
Он отстранил от себя Бронислава, внимательно всмотрелся в него.
- Наслышан о тебе, сын мой, наслышан, рассказывали люди, что в Старые Чумы привезли ссыльного, поляка... Хотел даже поехать, познакомиться, но куда там, в оба конца - три дня езды, а тут у меня огород...
Он был среднего роста, худ, лысоват, плешь, прикрытая круглой шапочкой, большой, тонкогубый рот и необыкновенные, непропорционально большие на тощем личике синие глаза, с детским, совершенно не пастырским выражением.
- Вот, слава богу, в пятницу такую рыбину поймал,- воскликнул он.- Уха будет что надо!
- И пирог с рыбой тоже,- добавила Серафима, уходя на кухню.
Вторая комната была спальней, гостиной и кабинетом, на полках у стены громоздились вороха старых польских газет. Здесь ксендз начал его расспрашивать.
Бронислав намеревался было рассказать о себе очень коротко, но, глядя в детские глаза Серпинского, видя его неподдельный интерес, разговорился. Услышав, за что Бронислав приговорен, ксендз погрустнел.
- Ты, должно быть, неверующий? - спросил он тихо.
- Сам не знаю. То мне кажется, что я верю, то нет. Я не думаю об этом.
- Это хорошо, очень хорошо,- почему-то обрадовался ксендз.- Сомнения приведут тебя к богу.
Они вышли в сад. Бронислав увидел ряд молоденьких яблонь, усыпанных поспевающими плодами, и растрогался. Он впервые встретил в Сибири яблони!
- Просто удивительно. И так много! - он сосчитал.- Двенадцать. Апостольское число. Почему так?
- Они и есть апостолы,- радостно объяснил ксендз Леонард.- Ведь в здешних краях совсем не знают яблок.
Он рассказал, как десять лет назад ходил по тайге и искал дикие сибирские яблони. Ему говорили, что они растут на лесных опушках и по берегам рек. Нашел молодые, пятилетние, и в октябре пошел выкапывать. К его изумлению, яблони стояли уже без листвы, но с красными как вишенки плодами. Он выкопал их и пересадил в хорошо унавоженные ямы. А еще через год привил. Ухаживал не жалея сил, и вот результат. Слух об этом распространился, теперь из деревни люди приходят, смотрят, тоже хотят завести.
- А как их называют?
- По-разному. "Ранетки Серпинского" или "любимицы ксендза Леонарда".
Дальше было десять длинных теплиц, "все сам сделал", не без гордости сказал ксендз Леонард, а в них - прямо не верилось! - росли помидоры, цветная капуста, красный перец.