Ужин заканчивался, грязные тарелки убирали со столов, а узники разбредались по своим камерам. Затем – все тот же вечер, который она проводила в основном все так же – в раздумьях. Потом – раздача препаратов перед сном и – отбой. Свет погасал повсюду разом, и Лера с чувством облегчения забиралась в постель. Ночью спокойнее. Как ни странно, несмотря на все свои неиссякаемые тревоги, ночной сон ее был благополучен – Лера крепко спала от отбоя до самого утра, и ей даже снились какие-то сновидения, но наутро она никак не могла припомнить, что же именно она видела во сне.
Коллектив ее соседей не менялся. Несмотря на все свое нежелание поддерживать какие-либо контакты, за их количеством и настроением Лера все-таки следила – на всякий случай. Если на обитателей других камер она боялась даже поднять глаза, не смея даже выходить в коридор без дела, то в данном случае по причине вынужденного соседства она позволяла себе иногда искоса проследить за своими сокамерниками. Тем более никого из них, как и Леру, не выводили за заветную железную дверь, поэтому большую часть времени они проводили на своих местах – каждый на своей кровати.
Все они определенно отличались некоторой долей странностей в поведении. Наверное, коррекция их поведенческих реакций находилась в стадии разработки – как Лера поняла, все ее соседи, в отличие от обитателей других камер, находились здесь относительно недавно – а значит, по всей видимости, не получили еще необходимой для научных деятелей дозы препаратов. Видимо, именно по этой причине каждый из них отличался выраженными странностями – они уже не были здоровыми людьми, каким были когда-то ранее, но еще и не перешли в полной мере на стадию отупения, на которой находились другие узники. Несмотря на то, что Лера изо всех сил старалась не взаимодействовать с жителями соседних камер, все же где-нибудь в коридоре или при встрече в туалете взгляды их иногда пересекались, и практически у всех них она видела в глазах тень какого-то странного покоя, равнодушия, холодности, отчужденности и покорности – чего не проглядывалось в такой степени в глазах ее соседей. Эти несчастные люди, проживающие в одной комнате с ней, сверкали глазами несколько по-иному, нежели те – либо у них в глазах был какой-то лихорадочный блеск, задорный огонек или, напротив – злоба, либо глубокое отчуждение – настолько глубокое, что они не до конца понимали, что происходит вокруг, если понимали хоть что-нибудь вообще.
С этими людьми творились перемены. Они не понимали, что с ними происходит и куда приведет их нынешнее состояние, а потому реагировали острым отчаянием – каждый по-своему, в зависимости, вероятно, от личностных особенностей или от дозировок и переносимости поступаемых в их организмы препаратов. Кто-то из ее соседей регулярно кричал, кто-то вырывался, как и Лера прежде, но всегда был пресечен противостоянием сотрудников лаборатории, после чего получал укол и засыпал таким глубоким сном, что в течение достаточно длительного времени не реагировал ни на что вообще. Кто-то стонал и плакал, кто-то замирал, сидя на кровати и уставившись в одну точку, кто-то бесцельно бродил взад и вперед, бормоча себе под нос что-то бессвязное.
Неужели и Лера была такой же? Она не видела себя со стороны, а потому не могла сказать с уверенностью, какое впечатление производит. Но, если ее оберегает доктор Громов – получается, она получает меньшие дозы препаратов, чем они? Значит, ее состояние и осознание особенностей функционирования собственного мозга должна быть ей более доступной?
А что, если не так? Она же почувствовала, как начала тупеть и становиться столь же спокойной и безразличной, как и многие здесь. Что, если просто за счет этого, с притупленной возможностью чувствовать, она просто-напросто не могла адекватно оценить свое собственное состояние? Но кто бы ей подсказал, как она выглядит?
Зеркало, висевшее в коридоре, не могло дать ей ответа на этот вопрос. Просто по той причине, что зеркало – это было все лишь зеркало, и не более того. То есть оно отражало лишь внешнее выражение ее лица, а не внутренне состояние, и не состояние здоровья. Сохранность мозга зеркало показать не могло. Правда, некоторые из узников, как Лера видела иногда, наблюдая украдкой, по всей видимости, встречали в зеркальном отражении что-то необычное, поскольку периодически испуганно шарахались от его мутной глади – и пятились вон, встревоженно оглядываясь через плечо. В таких случаях Лера всегда решительно направлялась к этому зеркалу и заглядывала в него в надежде увидеть то, что видят в нем они. Может быть, оно способно дать какой-то ответ? Может, присмотревшись повнимательнее к своему отражению, можно было получить какой-то ключ к загадке, какую-то информацию? Ничего не бывает просто так.
Лера напряженно вглядывалась в самую его глубину, где отражалось ее лицо и дверной проем в камеру прямо за ее спиной – но не более того. Недоуменно и разочарованно оглядываясь, она пытливо вглядывалась в него снова, но, несмотря на все свои старания, так и не могла понять, к чему приглядываются другие узники. Сколько бы Лера не проводила у зеркала, увидеть того, что видели там они, она не могла. Только лицо – и ничего особенного. Наверное, просто ее мозг еще не дошел до определенной точки развития, или – напротив, регресса. Возможно, ее мозги были еще не настолько задурманены.
Мысли путались. Беспорядочно они скакали по ее голове, пружиня на перетянутых нервными извилинами сосудам мозга, и, подпрыгивая на них, словно на гамаке, отлетали в разные стороны, ударяясь о стенки черепа, отзываясь болью в голове в самых разных местах – и, ударившись, стекали и падали куда-то вниз. Лера сама плохо понимала, о чем она думает. Она чувствовала, что в голове была каша, и до какой-то упорядоченности мыслительной деятельности было далеко. Но она чувствовала себя настолько отупевшей и апатичной, что даже особенно не расстраивалась по этому поводу. Кроме того, это самое нарушение упорядоченности мешало ей в полной мере осознать свою такого рода ущербность.
Что отражение? Оно было пустым. Лера могла подолгу стоять возле зеркала, рассматривая свое лицо. Волосы ее потускнели и блеклыми тонкими полосами обрамляли ее ввалившиеся в исхудавшее лицо щеки. Уголки рта ее были опущены, даже когда рот ее был чуть приоткрыт, а губы непроизвольно шевелились. Глаза, потемневшие и приобретшие какой-то пустой стеклянный вид, не выражали ничего. Даже когда она смотрела на себя угрюмо, опустив голову и устремив взгляд из-под бровей – они все равно, кажется, не выражали ничего.
Глаза – зеркало души. Это было понятно. Во всем были знаки, и ничего не бывает просто так.
Но где же в таком случае пребывала сейчас ее душа? Где застряла она, в какой западне, и не могла выбраться? Что происходит у нее внутри?
Когда Лера долго вглядывалась в зеркало, ее временами начинал посещать страх: а что, если у нее нет души? Что, если ее просто больше нет? Поэтому и глаза ее стали пустыми. Что, если как раз этим они и занимаются – вынимают из людей душу? Где же тогда ее душа? Кто она без нее, что от нее осталось?
– Лерка, опять ты тут торчишь? Что застыла – марш обратно.
В камеру.
Бездушные марионетки должны сидеть в столь же пустых, как и их сердца, камерах.
На данный момент времени в камере их находилось шесть – вместе с Лерой. Клавдия куда-то исчезла – просто в один из дней Екатерина Васильевна, поговорив с ней о чем-то вполголоса, вывела ее из комнаты и вернулась уже без нее. Не вернулась Клавдия ни в этот день, ни на следующий. Что-то подсказывало Лере, что девушка уже не вернется. Она не знала, куда та делась, но предполагала, что с ней случилось что-то плохое.
"Она умерла?" – отчаянно взывала Лера к доктору Громову, – "Ее убили?".
Голос доктора Громова отдавался откуда-то словно изнутри ее головы, разлетаясь эхом, покрывая поверхности ее мозга и растворяясь в нем.
– Да. Клавдии больше нет. И я бы советовал тебе вести себя как можно тише, если не хочешь последовать ее примеру. Видишь, до чего доводит нескромное поведение.
Спорить с доктором Громовым в данном случае не возникало желания – по правде говоря, Клавдия действительно вела себя нескромно. День за днем она занималась исключительно тем, что приставала ко всем, кто попадался в поле ее зрения все с тем же вопросом:
– Ну расскажи мне что-нибудь интересное, а? Ведь ты расскажешь?
– Клавка, прекрати, – мягко пресекала ее возбужденный монолог Надзирательница, заходившая в их комнату, чтобы раздать градусники.
После замечания Клавдия, как правило, замолкала – и в этом, пожалуй, заключалось изменение в ее поведении за последнее время. Она уже не реагировала озлобленностью на указания относительно своей назойливости. Вместо того, чтобы тихо бормотать грубости себе под нос, напоминая окружающим, "кем она является" и "что они обязательно об этом пожалеют", она в большинстве случаев залезала на кровать и сидела там, молча раскачиваясь, с интересом окидывая взглядом всех присутствующих и кривя лицо в гримасе, напоминающей улыбку. Она была похожа на маленькую обезьянку – такой же вертлявой она была, такой же назойливой, такие же гримасы она строила, так же забавно пыталась привести в порядок свой внешний вид – расчесывала волосы она с той же сосредоточенностью, с какой обезьяна обычно выщипывает блох из шерсти товарища.
Наверное, они решили, что она достигла своего максимального уровня развития, и больше с ней делать нечего, а потому попросту решили от нее избавиться. Для них это было нормально. Наверно, они решили, что лабораторные обезьяны им ни к чему. Поэтому они просто увели ее, мило улыбаясь – куда-то, откуда она не вернулась.
Криков не было. Ни криков, не плача. Судя по всему, все произошло быстро.