Прилежаев, видимо, намеревался еще что-то сказать, но раздумал, резко повернулся на каблуках и зашагал прочь, твердо, по-строевому печатая шаг.
- Характерный генерал, - смущенно проговорил Платонов, которому было неприятно, что он оказался свидетелем этой сцены. - Ну, будь здоров, Сережа!
Стрешнев молча кивнул головой.
Прощаясь с Курчатовым, он почувствовал, что тот словно чего-то ждет от него. Взгляд Курчатова, не по-юношески проницательный и странно-требовательный, вызвал в нем такое раздражение, что он едва нашел в себе силу ответить на его рукопожатие.
Смеркалось. Зеленоватое небо выгнулось куполом над глубокой чашей стадиона. По ледяной дорожке медленно ползла снегоочистительная машина, гигантский деревянный совок сухо шуршал по льду.
Посредине поля в луче прожектора танцевала фигуристка.
- Ловко! - вполголоса произнес залюбовавшийся фигуристкой Стрешнев, хотя в глубине души считал фигурное катание циркачеством.
- Привет болельщику! - послышался хриплый, простуженный голос. Парок дыхания донес запах вина, и Стрешнев сразу догадался, что это Окунев.
- Привет, - ответил он не оборачиваясь. Он не любил Окунева, когда-то довольно известного скорохода России. Пора спортивных успехов Окунева относилась к тому времени, когда Стрешнев еще не надевал первых в своей жизни самодельных коньков из двух кусочков дерева, обитых железом. Когда же они познакомились, ничто не напоминало в Окуневе бывшего скорохода. Тучный, с красными оплывшими щеками, зачастую под хмельком, Окунев сохранял ревнивый и недоброжелательный интерес к полю своей былой славы. Он не пропускал ни одного соревнования, радуясь каждому промаху и неудаче конькобежцев.
Фигуристка заскользила к выходу, чуть пристукивая коньком о лед. Громкая полька, сопровождавшая ее выступление, оборвалась, и стала слышна другая музыка, словно таившаяся в тени бравурных жестко-металлических звуков; тихая и печальная мелодия облеклась в слова, до странности знакомые, но Стрешнев никак не мог вспомнить, кому они принадлежат:
Пора золотая
Была, да сокрылась;
Сила молодая
С телом износилась.
До поры, до время,
Всем я весь изжился,
И кафтан мой синий
С плеч долой свалился!
- Ну как, сердечко не покалывает? - спросил Окунев, подсаживаясь к нему.
- Ты о чем? - отозвался Стрешнев, хотя отлично понял его вопрос.
Окунев засмеялся неприятным рассыпчатым смешком.
- Не гордись, Сережа, все через это прошли. Тянет дорожка-то?
- Ну, тянет… - с вызовом бросил Стрешнев.
- Ничего, привыкнешь, - покровительственно сказал Окунев. - И потом, видишь ли, в каждом положении есть свои хорошие стороны: чемпион - звание переходящее, а экс-чемпион - пожизненное. Как генерал в отставке - одни почести и никакого риска.
- Я не считаю, что окончательно отвоевался, - нехотя ответил Стрешнев.
- А-а!.. Прожить вторую жизнь в своих учениках - так, кажется, это называется? То, да не то!.. Я помню, какое у тебя было лицо, когда ты побил долговязого шведа Свенсона, этого некоронованного чемпиона мира. Будет ли у тебя такое лицо, когда увидишь победу своего ученика? Сомневаюсь.
"Будет!" - с неожиданной радостью вдруг понял Стрешнев, и у него стало удивительно легко на сердце, словно он только сейчас поверил в возможность полного и настоящего счастья на новом своем пути.
Не дождавшись ответа, Окунев потянулся за папиросами. Борт шубы отогнулся, и Стрешнев увидел на его груди ленточку трудовой медали. Он с удивлением подумал, что где-то вдалеке от ледяной дорожки Окунев полезный и дельный работник. Почему же здесь он превращается в ехидного, сварливого, недоброжелательного человека? Очевидно, какой-то стороной души он навсегда завяз в трясине мелких, завистливых чувств. Но ведь сумели же такие старики, как Платонов или его, Стрешнева, постоянный тренер Лиханин, навсегда разделаться с печальным грузом прошлого! Быть может, беда Окунева в том, что он слишком давно ушел из спорта?
- Напрасно ты задаешься, - не скрывая злобы, вдруг сказал Окунев. - Думаешь, не вижу тебя насквозь? Надеешься, что рекорд будет подморожен, а? Все мы, брат, понемножку окуневы…
Стрешнев не отозвался ни словом - ему стало гадко. В памяти отчетливо всплыл случай, который произошел летом во время соревнования по легкой атлетике. Он сидел на трибуне рядом с Геннадием Куманьковым, когда Власенко едва не побил рекорд на пять тысяч метров, поставленный Куманьковым еще перед войной. Пока длился забег, Куманьков то бледнел, то краснел, хрустел пальцами и курил одну папиросу за другой, осыпая себя пеплом и, видимо, не замечая этого. Власенко показал рекордное время, но из-за сильного попутного ветра рекорд не был засчитан. Услышав об этом, Куманьков с глупо-расслабленной улыбкой откинулся на скамейке и сказал шутливо, голосом, дрожащим и тонким от пережитого волнения:
- Так можно сердце испортить…
С тех пор Стрешнев перестал здороваться с Куманьковым. Ему непонятно было, как можно свое маленькое, эгоистическое ставить выше общего. Ведь рекорд не собственность спортсмена - он принадлежит стране, народу. И вот теперь Окунев бросил ему тот же упрек. На Окунева наплевать, но, быть может, так думают о нем и Курчатов, и Платонов, и Прилежаев?..
"А, впрочем, какое мне дело до их мнения - важно сознание собственной правоты. Разве не мечтаю я, что мои будущие ученики побьют все рекорды, в том числе и мой собственный? Следовательно, я сам готов трудиться, чтобы мой рекорд был побит. Да, но ведь пока ученики станут мастерами, пройдет по меньшей мере три-четыре года… Значит, бессознательно, где-то в глубине души, я хочу, чтобы мой рекорд продержался столько лет. Чем же тогда я лучше Куманькова?.. Но нет, я не хочу этого. Сегодня я от души желал Васе побить мой рекорд. Так почему же мне так смутно и тревожно, словно я в чем-то виноват?.."
Он провел тыльной стороной ладони по лбу. Громада трибун нависла душной, давящей тяжестью. Громкая вальсовая музыка усиливала ощущение духоты. В центре круга чета Зубрицких со старательной безмятежностью порхала в сложных па конькобежного вальса. На ледяной дорожке разминалась Людмила Русанова, крупнокостная, большая женщина с крепкими, как из железа, ногами.
"А ведь она на два года старше меня", - почему-то подумал Стрешнев, поднялся и, не взглянув на Окунева, зашагал к выходу.
Когда он вернулся домой, первыми словами жены было:
- У тебя какие-то неприятности?
- Напротив! - Он протянул ей газету.
Тонкая стрелка легла между ее бровей, когда она читала заметку.
- Написано очень мило, - произнесла она неуверенно. - Только хорошо ли это?
- То есть? - Стрешнев взял у нее из рук газету и лезвием бритвы аккуратно вырезал заметку.
- Ну, как бы тебе объяснить… Знаешь, когда я слышу слова "непобежденный", "непревзойденный", мне всегда становится как-то грустно. Хочется верить, что человеческим возможностям нет меры и предела, Ты замечательный, это все знают, но разве не было бы, ну, что ли… интереснее, если б на смену тебе пришел лучший?.
Стрешнев слушал рассеянно, Он очень любил и уважал жену, с которой прожил шестнадцать лет, но давно уже убедился: во всем, что касается спорта, Вера Ильинична точно малое дитя. Она по сию пору говорит: "Мой муж катается на коньках". К тому же в эту минуту он подклеивал вырезку в альбом, где были собраны все посвященные ему заметки, очерки, статьи, рассказы из газет и журналов.
Здесь было около десятка вырезок из различных норвежских газет, посвященных его победе в Бергене, где он выступал в составе советской команды несколько лет назад; большой очерк "Три секунды" о его рекорде, принадлежащий перу известного советского писателя; серия фотоснимков из спортивного журнала, последовательно запечатлевших его бег на повороте; статья "Стиль русского рекордсмена" из польской газеты, призывавшая польских скороходов учиться у Стрешнева, и много, много других. Листая страницы альбома, он испытывал трепет былых жарких схваток, до печали щемящий сердце восторг победы.
Стрешнев захлопнул альбомчик, и слова жены, которые он слышал краем уха, необычайно отчетливо всплыли в его сознании.
- Что же, - сказал он, - лучшие мастера придут. Они уже есть. Хотя бы Курчатов…
- Ну уж ты скажешь! - возмутилась она с чисто женской непоследовательностью. - Где им до тебя!..
Обычно Стрешнев не посвящал Веру Ильиничну в свои дела, считая ее, преподавателя музыкальной школы, человеком настолько чуждым спорту, что все его волнения и тревоги были ей просто непонятны. Но сейчас ему вдруг захотелось поделиться с ней всем. Ему нужно было услышать от нее, что он прав, что его несправедливо заподозрили в мелких, низменных побуждениях, и он начал горячо, взволнованно говорить. Но чем дальше, тем отчетливее проступала в его словах какая-то фальшь. Он как бы стремился заранее предрешить ее мнение, хотя знал, что при всей своей мягкости Вера Ильинична в вопросах совести была человеком твердым и не покривила бы душой даже ради его спокойствия. Между тем для серьезного, большого разговора он избрал какой-то неверный тон - тон обиженного мальчика, которого нужно приласкать.
- В общем, все это порядочная ерунда, - грубо и неожиданно прервал самого себя Стрешнев. - Тебе хватает и своих забот.
- Нет, отчего же… - слабо возразила она. - Я бы хотела понять…
- Да ни к чему, Вера, кончим этот разговор.
- Не я же его начала…
- Ну и отлично. Я начал, я и прекращаю.
Он подошел к дивану, сложил подушки горкой и лег, закинув руки за голову. Но так как она все еще ждала, что он заговорит, нарочно зевнул и закрыл глаза.