Я по крайней мере не нападаю на четырех видных поэтов (трудно рассчитывать, как справедливо пишет Винчакевич, чтобы они смотрели другими глазами), я нападаю лишь на наше восхищение. Ou sont les nieges d’antan? В этой логике, которая велит эмигрантской поэзии быть поэзией воспоминаний, грусти, возвращения, бегства или, в лучшем случае, несовременности, в этой логике есть нечто столь диалектическое и исторически обоснованное, что чуть ли не сбивает с ног. А что еще осталось нам, кроме этих тонких духов воспоминания? Разве не обосновано исторически и не записано в марксистско-ленинских книгах, что поэзия умирающих классов должна быть поэзией вчерашнего дня? Так давайте сядем в дилижанс этих четырех исторически обоснованных поэтов и поедем вместе с ними к тем рощам минувших соловьев и минувших роз, к стародавним почтовым карточкам, добрым молодцам и бабушкиным семейным альбомам. Ou sont les nieges d’antan? Напрасно "полонисты" типа г-на Вайнтрауба радуют нас, что все-таки Вежыньский ищет новые выразительные средства и что его ритмика становится "более свободной", а лиризм - более непосредственным и тихим. Здесь речь, к сожалению, не о ритмике, не о лиризме, более громком или более тихом, но о духовной направленности, о настроенности - и не столько арф, сколько арфистов.
Ou sont les nieges d'antan? Однако я не соглашусь с Винчакевичем, когда он говорит, что это романтизм заставляет их бежать от современности и что это их неинтеллектуализм является причиной их беспомощности в современном антиромантически настроенном мире, в котором есть место только для интеллектуальной поэзии. Нет. Тот день, а вернее, та ночь, в которую нам выпало жить, до краев заполнена романтизмом мощностью в тысячу Байронов. Не было еще такой бури в истерзанном человечестве, наш океан ревет и разбивается о скалы. Я даже склонен полагать, что чудеса этой грозы не так уж чужды четырем исторически обусловленным бардам, о которых идет речь. Но этой красоты они не могут уместить в своем Стихе, в Стихе, который они выпестовали в давнишнее, в довоенное время, она не влезает в их метафоры, не умещается в их стиле.
Как отомстила этим людям наивность их веры в Поэзию и в Поэта, их культ поэтической формы, их самозабвение во всех фикциях, которые создает общество поэтов! Поэт сегодняшнего дня должен быть ребенком, но хитрым ребенком, трезвым и осторожным. Пусть себе занимаются поэзией, но пусть он в каждый момент будет способен отдать себе отчет в ее ограниченностях, уродствах, глупостях и смехотворности - пусть он будет поэтом, готовым каждую минуту пересмотреть отношение поэзии к жизни и действительности. Пусть, будучи поэтом, он ни на секунду не перестает быть человеком и пусть он человека в себе не подчиняет "поэту". Но эту самонасмешку, эту самоиронию, самопрезрение, самонедоверие не была в состоянии обеспечить наивная школа Скамандра, единственной амбицией которой было писать "прекрасные стихи". Если сегодня Лехоню придется обновить и реформировать в себе Лехоня-поэта, в чем он найдет пункт опоры, где то, что позволило бы ему рискнуть хоть на какую-нибудь перемену? Он боится нарушить в себе хотя бы одну запятую, ибо как знать, а вдруг он перестанет тогда быть поэтом и его стихи будут менее прекрасными? Как Лехонь может в этом смысле повернуться против поэта-Лехоня, если Лехонь является, как мы прочли, "поэтом высокого полета", и если поэзия стала его профессией, общественным положением, духовной установкой? Как же испортить так счастливо установленную гармонию с читателями?
У этих четверых исторически обоснованных, данных нам для того, чтобы мы восхищались ими, а, восхищаясь, почувствовали бы блаженство умирания и бессилия, так вот у них нет недостатка в форме, если чего им не хватает, так это дистанции по отношению к форме. Свободные по отношению к миру, они скованы только в одном - в поэзии. И это ужасное, это тесное "я - поэт", сказанное с благоговением святого таинства, отрезает их от любой красоты, которая рождается в гуще жизни и разбивает освященные формы. Время от времени, совершая смелые налеты на собственную чопорность, они вносят какую-то пугающую инновацию - новый ритм или асонанс - на том дело и кончается.
Тот художник, который реализует себя внутри искусства, никогда не будет творцом - он должен обязательно находиться на том его пограничье, где искусство сталкивается с жизнью, там, где встают неприятные вопросы типа: насколько его поэзия находится в рамках принятого, а насколько она на самом деле живая? Насколько заврались те, кто меня обожает, и насколько заврался я, обожая себя как поэта? Однако, когда я задал несколько таких вопросов в статье "Против поэтов", вопросов вовсе не сложных, единственной спецификой которых было то, что они касались не самого искусства рифмованной поэзии, а только ее связи с действительностью, оказалось, что никто ничего не понял, и больше всех не поняли поэты. Поскольку основная черта этой религии, как и всякой другой, состоит в том, что она не допускает никакого сомнения, она не хочет знать. Но довольно. Почему я так издеваюсь над поэтами? Вам и себе выдам тайну моей добродушной жестокости: я знаю, что поэт всё снесет и ничто его не заденет при одном условии - признании, что он поэт. И здесь я могу дать им полное удовлетворение и сто раз скажу, что они - поэты, поэты выдающиеся, да, и даже, как сказано в антологии, самые выдающиеся (ничего не имею против этого).
Но ты, народ, берегись их исторически обоснованного заката. Не дай втянуть себя в игру, состоящую в том, что они "поют", а ты восхищаешься. Пересмотри свои банальности. Иногда бывает так, что мы восхищаемся, потому что мы привыкли восхищаться, а также потому, что мы не хотим испортить себе обедню. Бывает также, что мы восхищаемся из деликатности, чтобы не обидеть. На всякий случай советую: ударим по ним посильнее и посмотрим, не упадут ли. А этот удар, возможно, расчистит в нас дорогу дню сегодняшнему и даст нам ключ к будущему. Глупцы! Почему вы позволяете, чтобы поэтов вам навязывала история? Вы сами должны их создавать, их и историю.
Пятница
Сходил я в модный магазин Остенде и купил пару желтых ботинок, которые оказались слишком малы, жали. Тогда я вернулся в магазин и обменял эту пару на новую, того же самого фасона и того же самого размера и вообще - во всех отношениях идентичную. И эта пара тоже жала.
Надо же, иногда сам себе удивляюсь.
Суббота
X., его жена и г-н Y., всё еще работающий в польской колонии в Аргентине, занимали меня разными байками. О том, что вроде бы на организационном заседании какого-то общества выдвинули мою кандидатуру, после чего председатель или кто там у них вскочил и рявкнул, что таким выродкам в их обществе не место! На заседании другого комитета было заявлено, что "сотрудничество" со мной нежелательно.
Бог с ними. Даже если бы ко мне выслали депутацию с музыкой и цветами, я бы не сотрудничал с комитетами, которые навевают на меня смертельную скуку, не принял бы я также и председательского места, поскольку, будучи человеком серьезным, не гожусь на роль статиста. Эти игры в председателей, комитеты и заседания хороши для sontagsjaeger'oв, а не для таких, как я, тяжело работающих на ниве отечественной литературы и культуры. Впрочем, я знаю, что никакое депутатство мне не грозит, поскольку ненависть комитетов ко мне берет начало в самой их природе и комитеты как таковые всегда будут со мной бороться, даже если все их члены в частном порядке будут шептать мне на ухо: борись, насколько хватит силы! О, если бы с неба снизошел огонь, который освободил бы жизнь аргентинских поляков от избытка пошлости! Я не могу понять этих людей. Для меня остается загадкой, почему человек, который прошел через семь кругов ада, был в ситуациях, пробиравших его до глубины души, познал до конца смысл борьбы, боли, отчаяния, веры и неверья, почему он здесь, в Аргентине, оказавшись на твердой земле, вступает как ни в чем не бывало в комитет и начинает произносить бессмертные, как выяснилось, словеса. То знание о жизни, которое они получили, которое они должны были получить, существует как бы рядом с ними, оно у них в кармане, а не внутри них самих, а впрочем, и карман оказался зашитым.
Инфантильность их тона невыносима. Еженедельник "Голос" ("Glos"), пополнившийся новыми перьями в течение последних лет, перестал быть ужасной тряпкой и переродился в гордый и полезный "орган", однако он продолжает оставаться собранием тетушек и дядюшек, предпринимающих всевозможные меры предосторожности, дабы защитить невинность несовершеннолетней племянницы. Эта забота сегодняшних поляков о допотопной невинности действительно трогательна. К тем, кто узнал самую суровую сторону жизни, подходят как к пансионным пятиклассницам, им разрешают принимать только соответствующим образом выглаженные и посыпанные сахаром темы. Может, оно и лучше, что "Голос" осторожничает, потому что, если бы "Голос" вдруг заговорил настоящим своим голосом, он в пять минут разнёс бы и "Голос", и всю колонию. Мы боимся нашего настоящего голоса и поэтому пользуемся "Голосом" в высшей степени никаким.