Фогель Наум Давидович - Главный врач стр 28.

Шрифт
Фон

- Я не могу оставить вас. Не спрашивайте почему, но я не могу оставить вас.

- Вы очень хороший, просто удивительно, до чего же вы хороший, товарищ Янсен.

- Называйте меня просто - Матиас.

- Хорошо, Матиас.

Он привлек ее к себе и поцеловал.

Она знала, что рано или поздно это случится, должно случиться, ждала этого и все же растерялась.

- Не надо, Матиас, - сказала. - Умоляю, не надо.

Он отошел к столу, принялся опять набивать трубку, вминая табак большим пальцем.

- Этого больше не будет.

- Спасибо, Матиас.

А что было дальше? Успешная операция бургомистру, место оберартца, трехкомнатный коттедж. Янсен предложил ей поселиться вместе с ним. И она согласилась.

Принесли больного. Аня кончила протирать руки и подошла к столу.

Глава шестая

1

За время командировки Алексей пропустил много лекций в школе Красного Креста и, чтоб нагнать, читал теперь почти каждый день.

Четалбаш любила посидеть на лекциях, послушать. Она усаживалась за парту в последнем ряду и сосредоточенно глядела на лектора - вся внимание. Иногда она принималась записывать что-то в тетрадку, которую всегда носила с собой вместо блокнота. Лекторы уже знали: если мамаша Четалбаш записывает что-то в тетрадку, то после лекции обязательно будет "разговор".

И когда она, посидев у Алексея на лекции, попросила его зайти, Корепанов тоже подумал, что речь пойдет о каких-то недостатках в методике. Однако на этот раз она завела разговор о Люсе.

- Вот что, - начала строго. - Стоянову надо в комсомоле восстановить. - И вдруг повысила голос: - Да, восстановить! Это возвращает человеку достоинство.

Алексей заметил, что пребывание Стояновой во время войны у немцев может вызвать нежелательную реакцию у комсомольцев. Но Четалбаш оборвала его.

- А ты зачем там?

Алексей удивленно посмотрел на нее.

- Ты коммунист или не коммунист? Ты-то как считаешь? Имеет она право комсомольский билет носить или не имеет?

- Имеет.

- Вот и делай, что тебе твоя партийная совесть велит.

Алексей решил прежде всего поговорить с Ириной Михеевой. Предложение восстановить Люсю в комсомол она встретила холодно.

- Станем тут каждую восстанавливать.

"Ну и ожесточилась ты", - подумал Корепанов и, стараясь не смотреть на повязку Михеевой, начал доказывать, что Стоянова - не "каждая". Потом в разговор вмешался Ульян Денисович и тоже стал доказывать, что Ирина не права, что Стоянова - лучшая санитарка в больнице - работает и учится. А в том, что с ней случилось, не она виновата.

- Ладно, - неохотно согласилась Михеева. - Пускай подает заявление. Поставим вопрос на собрании. Посмотрим, что скажут комсомольцы.

Собрание вела Надя Мухина. Вела неуверенно. Волнуясь, она читала заявление Люси, которая стояла тут же, сбоку, у стола. Голос Мухиной доносился до нее как будто издалека. Перед глазами - сосредоточенные лица комсомольцев. Почти все девчата. Алексей Платонович в последнем ряду. Стельмах - в третьем.

Люся хорошо знала, что ее поддержат Алексей Платонович, и Стельмах, и санитарка инфекционного отделения Нина Коломийченко, что сидит рядом с ним, и Надя Мухина. А вот что скажут другие? Что скажет Ирина?

Ирину Михееву все побаивались немного. Побаивались и уважали.

"На ее долю выпало за войну очень много, - думала Люся. - И потому все уважают ее, верят ей. И сейчас самое главное - что скажет она, секретарь. У нее на все свое суждение, иногда совершенно непонятное, вот как в истории с Никишиным, например. Когда все его осуждали, она одна взяла под защиту. "Он настоящий мужчина… и человек, - говорила Ирина, - смелый, решительный. И заслуги перед Родиной у него - тоже настоящие. А что куролесит, так это не от злости, а от глупости. Нет над ним руки настоящей, вот он и несет, как норовистая лошадь, что узду оборвала. Был бы он в моих руках - как шелковый ходил бы". Кто его знает, - думала Люся, - может и в самом деле он как шелковый ходил бы на поводу у этой Ирины. Видно, она умеет парней в руках держать".

Нина Коломийченко как-то показала Люсе фотографию: небольшая густо заснеженная поляна в лесу, разлапистая ель с низко опущенными от снега ветками. Впереди - молодой лейтенант с автоматом через плечо. Это - муж Ирины. Ирина рядом - в полушубке, шапке-ушанке, чуть сбитой набекрень, и рукавицах, тоже с автоматом. Она улыбается. Лицо светится тихой радостью. Красивое девичье лицо. Такое встретишь разве что на иллюстрациях к древнерусским былинам или уральским сказам. Люся даже подумала, что с такой вот писать бы хозяйку Медной горы или Снегурочку. Парень смотрит на нее, глаз не сводит, как завороженный… Сейчас Ирина совсем другая - крепко сжатые губы, суровые складки у рта, черная повязка через левый глаз… И все же Люся поменялась бы с ней. Потому что пережитое Ириной возвышает, заставляет уважать. А Люсе приходится… стыдиться своего прошлого!..

Ей становится жарко, нестерпимо жарко. Потом вдруг начинает трясти озноб…

Это было в сорок втором. До пересылки в Германию женщины помещались в лагере - совхозные конюшни, обнесенные колючей проволокой. Немецкие офицеры жили в школе - это в центре села. Ночью девушек гнали туда.

Была осень, холодно. Кормили плохо.

Надсмотрщицей лагеря была некая Стефка. Ее называли Стефкой-садисткой. Говорили, что она самая настоящая графиня, что ее поместье находится где-то около Львова. Во время освобождения Западной Украины она якобы успела сбежать, захватив с собой только фамильные драгоценности.

Это был самый страшный месяц в жизни Люси. Даже в Германии потом ей не приходилось переносить столько унижений, сколько в пересыльной тюрьме.

В Германии было все - издевательства, непосильный труд, голод. Но в Германии не было этого полицая Шкуры. Фамилии настоящей его никто не знал. Просто Шкура. А может, это и была настоящая…

Он приходил каждый день точно к вечерней поверке, останавливался перед строем, спокойно ожидал до конца переклички, потом подымал руки с растопыренными - то шестью, то восемью, а то и всеми десятью - пальцами. Стефка бросала ему короткое "отбирай" и уходила.

Полицай старался, отбирал. Люся, видимо, особенно нравилась ему, потому что он каждый раз тыкал в нее пальцем и бросал сипло:

- Выходи!

Дорога от конюшен до школы тянулась так долго, что не было сил вынести. А может быть, она казалась такой длинной потому, что рядом шагал Шкура?

Люсе он был еще больше противен, чем немецкие офицеры. Те хоть считали себя победителями, хозяевами, а Шкура что?

Потом она упрямо пыталась забыть. Все забыть. "Этого не было, - говорила она себе. - Это мне приснилось. Этого не могло быть". Ей казалось, что она и в самом деле позабыла. Во всяком случае лица офицеров она представляла себе совсем смутно. Но лицо Шкуры…

Когда в первый раз пьяный эсэсовец приказал ей раздеваться тут же, при всех, она вся похолодела. Раздеться? Ни за что!

Офицеры хохотали.

- Пускай эту строптивую девчонку разденет полицай, - предложил один.

Нет, этой дикой сцены ей никогда не забыть!.. Шкура закрыл ей рот. Она впилась зубами в его палец, прокусила до кости.

- Я сама! Сама! - закричала и, когда Шкура отпустил, стала швырять ему в лицо свои вещи, одну за другой.

Он так и запомнился ей - посреди комнаты с охапкой ее одежды.

А офицеры смеялись. И Люся тоже вдруг начала смеяться, потом плакать. На душе было пусто и холодно - ни обиды, ни горечи, ни чувства протеста. Она будто закаменела с того вечера. И уже ничем ее нельзя было удивить, растрогать, довести до слез. Это продолжалось очень долго. Даже когда кончилась война и все радовались, у Люси радости не было. Кончилась война? Ну так что ж? Разве не было битком набитых людьми конюшен в совхозе - пересыльной тюрьме, школы в центре села, полицая Шкуры с ее, Люсиной, одеждой в руках? Разве не было страшного лагеря в Равенсбрюке?

…Мухина закончила читать заявление, глянула на Люсю и повернулась к Михеевой.

- Вопросы, - бросила со своего места Ирина.

- Какие будут вопросы? - повторила Мухина.

Все молчали.

- Пускай расскажет подробней, что делала в Германии, - громко, с оттенком неприязни сказала Михеева.

- А надо ли? - осторожно спросил Корепанов.

- Надо! - упрямилась Ирина.

- Если она тебе скажет, что прохлаждалась там на курортах, ты все равно не поверишь, - сказал Стельмах.

- Были такие, что и прохлаждались.

Нина Коломийченко - невысокая девушка с озорно вздернутым носиком - вскочила со своего места раскрасневшаяся, выбралась из ряда и пошла к столу. Глаза ее горели.

- Нет, вы только послушайте, девушки, - начала она, задыхаясь от возмущения. - Прохлаждалась в Германии! Это - про нашу Люську. Я с ней в одной комнате живу, девушки. Я все знаю. А ну-ка снимай кофточку, Люся, покажи им спину… Она у нее, девушки, вся арапником исполосована… Или нет, вот это покажи!

Она схватила Люсину руку и, прежде чем Стоянова успела опомниться, оголила ей плечо.

- Вот как она прохлаждалась там!

- Пятьдесят тысяч триста шестьдесят восемь, - пронесся испуганный шепот.

- Не надо! - зло бросила Люся, быстро одернула рукав и выбежала из комнаты.

- Вот что ты наделала, - повернулась к Михеевой Нина и закричала уже чуть не плача: - Нету у тебя сердца, нету! И никому ты не веришь! И никогда ты не веришь!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги