Нашему географу мы дали прозвище - Гуманист. Он никогда не ставил нам ни колов, ни двоек. Мне на всю жизнь запомнились его мягкие, грустные, все на свете, казалось, перевидевшие глаза. Слабый голос его тонул в несмолкающем гуле наших голосов, нам было скучно слушать об изотермах и изобарах. Тогда он принимался рассказывать, например, о Тегеранской конференции. Вот когда он загорался. Названия рек и морей, возвышенностей и низменностей оживали под взмахами его указки, которая устремлялась все дальше на запад вослед наступлению наших войск в 43-м, и, торжествуя, пронзала карту в местах грандиозных сражений, "котлов" и "ударов" 44-го. За один лишь интерес к своему предмету, за вопрос, где находится Пирл-Харбор или полуостров Котантен, он мог, сияя, поставить пятерку. Чем мы и пользовались бесстыднейшим образом... Как пользовались и множеством других учительских слабостей. Например, тем, что наша немка любила на уроках рассказывать анекдоты.
Собственно, рассказывала она всегда один и тот же глупейший анекдот, но мы каждый раз прикидывались, что слышим его впервые. Это был анекдот о чемодане. О том, как в купе вошел пассажир и увидел на своей верхней полке чей-то чемодан.
- Гражданин,- обращался он к пассажиру, сидящему внизу,- снимите, пожалуйста, свой чемодан.
- Чемодан?..- пожимал тот плечами,- Чемодан, чемодан, чемодан...
- Я вам говорю: уберите чемодан! - сердился пассажир.
- Чемодан, чемодан, чемодан...- крутила немка завитой в мелкие букольки головой и выкатывала глаза.
Мы хохотали.
- Уберите ваш чемодан! - требовал пассажир. И, ничего не добившись, в конце концов выбрасывал чемодан в окно.-Теперь вы будете знать, как ставить чемоданы на чужую полку! - кричал он. И слышал в ответ:
- Это был не мо-о-ой чемода-а-ан!..
Немка произносила эти слова нараспев, поскольку вдобавок ко всему нижний пассажир оказывался заикой.
Мы изнемогали. И глядя на нас, она тоже смеялась, подрагивая когда-то пухлыми, наверное, как подушечки для иголок, а теперь дряблыми, обвисшими щеками.
- Чемодан!..- орали мы, надеясь оттянуть опрос до конца урока.- Чемода-ан!
Впрочем, только ли мы играли с нею в такие минуты? Или она ждала этих минут не меньше нашего,- минут, когда хмурая от неизбывных забот душа светлеет при виде проказливой детской улыбки?..
Но случались и куда более жестокие забавы. К нам пришла новая "русачка" - Утконос, так мы ее окрестили. Нос у нее и вправду был великоват, по-утиному вытянут, вперед и сплющен. И глаза точь-в-точь как пуговки - выпуклые, светлые, стеклянные. И волосы, собранные загогулиной на затылке,- мочалка-мочалкой... Словом, ничто в ней не располагало, не вызывало симпатии. Впрочем, какая там симпатия - с первого урока между нами возникла вражда. Стоило ей вызвать кого-нибудь к доске - пропадал мел. Приносили мел - исчезала тряпка. Ставни захлопывались. Чернила заливали журнал. Печная гарь выедала глаза. Все было пущено в ход, от жужжанья сквозь сомкнутые губы до "психической атаки", когда парты сами собой трогались с места и ползли к доске...
Взорвалась она только один раз.
- Я пятнадцать лет работала в школе для дефективных! - прокричала она, стараясь перекрыть общий галдеж.- Можете на голове ходить - меня этим не возьмете, я и не то видала!..
У всех на глазах она достала из своего портфеля кусочек ваты, выдернула из волос шпильку и затолкала ею в каждое ухо по комочку. Потом уселась боком на стол, скрестила ноги - щиколотка на щиколотку, скрестила руки на обтянутой черным свитером груди и так просидела до самого звонка. Тогда она той же шпилькой вытянула из ушей вату, взяла портфель и вышла - под гогот и свист. Так продолжалось из урока в урок. Молча, заложив уши, сидела она на столе с невозмутимо-безучастным лицом, лишь изредка моргая выпуклыми глазами-пуговками. Это случалось чаще всего в тот момент, когда пущенный по классу бумажный голубь, планируя, цеплял ее крылом. Или когда ей в лоб ударялся вылетевший из трубочки бумажный шарик. Или когда, качнувшись раз-другой под потолком, к общему веселью на нее падал свернутый из промокашки чертик. Только здесь она, моргнув, проводила по лицу рукой, как бы стирая след от бумажной пульки. Однажды в неистовом, белом, яростном блеске ее глаз мне померещились слезы... Но она по-прежнему продолжала молчать, демонстрируя, что на нее не в силах подействовать творящийся вокруг бедлам.
Надо сказать, что сам я не стрелял жеваными шариками, не орал, не бегал по партам. И проделки с классным журналом были не моих рук делом. Равно как и многое другое. Напротив, за то, что происходило на уроках, я испытывал нередко стыд, по меньшей мере - неловкость. Но я и не думал протестовать. Что было тому причиной - робость, нежелание связываться с зачинщиками? Или то, что и мне под шумок вместе со всеми удавалось иногда улизнуть от контрольной и лишний час, подаренный судьбой, прослоняться по улицам или просидеть над книгой?.. Наверное, было тут всего понемногу, я ни о чем таком не задумывался и плыл по течению, как и остальные.
Что же до нашего Утконоса, то она выстояла, вернее - высидела свой поединок. Ее признали. Как признавали, помимо нее, еще двух-трех учителей, не менее строгих, и, в отличие от других, не то чтобы добрых, но желающих нам добра... Дети умеют это чувствовать. И когда в старших классах у нас появился новый преподаватель литературы, прощаться с нею нам было искренне жаль...
Но речь не об этом.
Было задано домашнее сочинение по рассказу Чехова "Смерть чиновника". К тому времени успело изрядно выдохнуться веселье, с которым слушали мы в классе историю титулярного советника Червякова, чихнувшего в театре па генеральскую лысину. Рассказ был разложен по косточкам, прослежена композиция, выписаны эпитеты и метафоры, дана характеристика образов и даже - в расчете на сочинение - составлен примерный план.
Оставался пустяк - написать сочинение. В отличие от математики, литература давалась мне без труда, и, раскрывая перед собой в тот вечер тетрадь, я был уверен в будущей четверке, а повезет - и пятерке.
Большую комнату с красивой старинной мебелью и двумя раскидистыми, под потолок, пальмами занимали тетя Муся и Виктор Александрович. Мы с бабушкой жили в соседней, проходной, она одновременно служила и прихожей, и кухней. К вечеру, после обеда, во время которого все мы собирались, покрытый клеенкой стол переходил в мое распоряжение. За уроками я засиживался допоздна. История, география, в особенности литература были мои "сладким блюдом", я приберегал их напоследок.
Я любил эту пору - зимнюю ночь за окном, тишину, мерное тиканье стенных часов, бодрое, непрестанное - среди общего сна - качание их маятника на узкой и длинной ножке... Часы, отцовский шкаф с книгами, карта Европы, висевшая теперь над сундуком, на котором я спал, - вот пожалуй, и все, что сохранилось - да и то лишь благодаря тете Мусе - от нашей старой квартиры, от прежней жизни...
Сочинение мое разрослось. Я увлекся. Наконец я добрался до привычного, для каждого сочинения обязательного пункта: "Связь с нашим временем". Или он, возможно, был сформулирован как-то иначе, этот пункт, например: "Значение образа в наше время". Главное, о чем говорилось там, было "наше время", это я помню. Но какая, какая, скажите на милость, могла быть связь между "нашим временем" - и тем же Червяковым?.. Или гоголевским Акакием Акакиевичем Башмачкиным, с которым по ходу дела мне пришло в голову его соединить?..
О наше время!.. На огромном фанерном щите, мимо которого я проходил каждый день по дороге в школу, двое солдат вкапывали в землю столб с надписью "Государственная граница СССР". Вторая надпись на щите была - "На Берлин!". Но щит устарел - наши войска уже форсировали Прут и Буг, освобождали Польшу, Румынию, позади были Бухарест, Белград, Будапешт... Как мы завидовали тем, кому посчастливилось родиться на несколько лет раньше нашего...
И вот - жалкий, трясущийся Червяков... Ничтожный Акакий Акакиевич... И где-то рядом - да, так мне представлялось!- запуганный на смерть Беликов с его "как бы чего не вышло...". Кто они, с их трусливыми душонками,- кто они по сравнению с последним из наших солдат?,.
Я обрушился на них со всей неистовой страстью не знающих пощады четырнадцати лет. Какой праведный гнев водил моим пером, свирепо тюкавшем в донышко чернильницы-непроливайки!.. Священная ярость крестьянских бунтов распаляла мне кровь... Декабристы... Штурм Зимнего... Я словно сам летел впереди мчащейся в атаку красной конницы, и Червяковы, Бащмачкины, Беликовы сторонились, уступая мне дорогу.
В этом вот духе я писал и думал закончить, в голове у меня уже и фраза готовая маячила, на любые случаи фраза, в которой перечислялись и Александр Матросов, и Зоя, и Юрий Смирнов, о нем прошедшим летом писали в газетах, о его подвиге и геройской смерти. Но здесь-то и обнаружился вдруг некий зазор, некая щель, которую надо бы - и нечем, нечем, заполнить. Мысли мои соскользнули с привычной дорожки. Так ведь то - Юрий Смирнов,- подумалось мне,- а ты?.. А ты сам?..
Конь, скакавший во весь опор, споткнулся об это "а ты?" - и я вылетел из седла. И шмякнулся оземь. И очутился среди Червяковых, Акакиев Акакиевичей, короче - среди всей этой развеселой компашки...
О да, на фронте, в огне и пороховом дыму, погибали герои... Но в то же самое время, в те же самые минуты разве я сам не сжимался весь, не покрывался липкой испариной, стоило кому-нибудь из учителей уткнуться в журнал, отыскивая взглядом, кого вызвать?.. Разве я не трепетал при этом, как тот же Башмачкин перед грозным взором своего столоначальника?.. Да что говорить - а Чернов?.. Разве не из страха я подчиняюсь ему, хотя при этом ненавижу его и презираю?.. Так же, впрочем, как и все у нас в классе, считая даже тех двух-трех подлипал, которые сами напросились ему в шуты?..