А Марк проснулся в таком сильном беспокойстве, что решил на всякий случай до начала рабочего дня зайти в злополучную мастерскую. На ступеньках, ведущих в подвал, он поскользнулся, перемазал пальто жирной глиной и, колотя кулаками в дверь, уже предвкушая, как обложит матом сонного Яшку, не сразу заметил, болтавшуюся рядом с замком сургучную печать. Экстренно выпросив у начальства отгул, он заметался по Москве, пока не примчался к истоминскому сверхсекретному.
- Ох и накаркал же ты! - Иван картинно схватился руками за голову.-Ох и повезло тебе... Я их к чертовой матери... разнесу. Они еще узнают...
- Что с Андреем?
- С ним порядок, с другими плохо.
Обиваясь и волнуясь, Иван поведал о своей утренней нелицеприятной беседе с Горбуновым, продемонстрировав при этом пальцы со следами лиловой штемпельной краски. "Подписку о невыезде взяли,-добавил он злобно,- суки". Речь, по его словам, шла только о надписях в Новодевичьем.
- Не мне одному повезло,-сказал Марк безо всякой задней мысли. - За ксерокс Исаича могли и тебя загрести.
- Могли,-кивнул Иван.
Из его путаного рассказа следовало, что попались ребята по самой идиотской случайности, едва ли не единственно потому, что в одном из домов напротив Новодевичьего обитал некий пенсионер, любитель утренней зарядки на балконе и к тому же счастливый обладатель фоторужья. Снимок троих хулиганов у монастырской стены вышел нечеткий, с большим зерном, но одежда и черты лица двоих злоумышленников все-таки поддавались опознанию. Сам Иван стоял лицом к стене, к тому же был надежно укутан шарфом.
При всей своей подавленности, при всей жалости к арестованным Марк не смог удержаться от кривой усмешки.
- Значит, твоя судьба теперь в моих руках, Иван? Баллончики-то помнишь?
Иван помнил. Более того, им с Андреем пришлось сообщить эту историю-где намеками, где и открытым текстом-своим якобинцам. Слишком легко прослеживалась цепочка Марк-Света-Струйский-Горбунов, слишком подозрительным становилось и присутствие нашего героя на собрании и его более чем своевременный уход. Но в свидетели по делу его не вызывали, о семинарах вообще не шло речи на следствии, и планы оставшихся на свободе заговорщиков сорвать зло на Марке были благополучно отставлены.
Шло следствие. Под гнетом разнообразных чувств (страх, муки совести, облегчение, любопытство) Марк вскоре заманил Струйского в шашлычную на Арбате, известную под названием "гадюшник", и там до скотского состояния напоил его коньяком. Аспирант-историк долго ломался, но мало-помалу выболтал, что, помимо фотографии, имелись и другие козыри. Сторож "Березки", например, запомнил обрывок номера раннего такси, на котором уезжали злоумышленники. Прочесывание мусорных ящиков в радиусе нескольких километров от монастыря обнаружило полдюжины пустых баллончиков с отпечатками перчаток, нитяных и кожаных. "Ну а третий, третий-то кто был?" - допытывался Марк.
- Полагают, что Розенфельд,-цедил его собутыльник.
- Чудила ты грешная! - сказал Струйский уже на проспекте Калинина, рядом с той самой пирожковой, где предлагал он Марку встать на путь истинный. - С-смысла жизни не понимаешь. Я же спас тебя, говнюк ты здакий! Где же твоя благодарность, я спрашиваю? Где?
Он обнял Марка за плечо и вдруг сделал неприметное движение пальцами-Марк прямо взвыл от боли.
- Прием!-пояснил Струйский, убирая руку.-Не ценишь ты моей дружбы, поросенок. Ты хоть понимаешь, что бы сталось, коли мой старик застал бы тебя в тех гостях?
- Понимаю.
- Вот я к тебе как! А ведь ты меня не любишь, знаю. Я...- он запнулся - я для тебя все... я тебя с-спас... скажи с-спасибо...
Марк молчал.
Большинство рассказов Струйского подтвердилось на следствии и на суде. На проклятой фотографии, даже увеличенной до размеров плаката, как в известном фильме "Блоу-ап", третья фигура оставалась совсем расплывчатой, а подсудимые держались мужественно и никого за собой не потащили. Убитые горем родители Владика ходили унижаться на Лубянку, пытались взять сына на поруки. Но для этого требовалось как минимум искреннее раскаяние, а ни Яков, ни его молодой товарищ о снисхождении не просили, напротив, как выразился в дружеском кругу полковник Горбунов, "совершенно отказались от сотрудничества со следствием". Кончился суд мрачно. Глузмана приговорили к шести, а Владика к пяти годам строгого режима, причем отнюдь не за антисоветскую деятельность, но за "акт злостного хулиганства, совершенный с особым цинизмом". Суд обязал виновных оплатить стоимость ремонта и реставрации монастырской стены, вынес и частное определение в адрес меценатствующего начальника жэка, пустившего Якова в пустующий подвал в обмен на руководство детским кружком рисования и лепки. Кажется, с работы его впоследствии выгнали. Имущество, находившееся в мастерской, описали; картины, как идеологически вредные и не представляющий художественной ценности, уничтожили. В тирольской шляпе с пером, хотя определенно и не той же самой, некоторое время щеголял Струйский, судьба украшавшего мастерскую бюста осталась неизвестной.
В начале лета осужденных этапировали в Мордовию, в политический лагерь, якобинцы не без помощи В. М. и Инны собрали для них какие-то посылки, рассчитывая передать их в лагерь, несмотря на запрещение, своими путями. Марк тоже не остался в стороне от этих благотворительных хлопот. Была реакция и на Западе: стараниями коллег полковника Горбунова из отдела информации процесс упоминался в "Нью-Йорк Тайме", в статье, где на конкретных примерах доказывалось, что диссиденты в настоящее время куда меньше заботят Советскую власть, чем самые обыкновенные хулиганы.
Струйский стал несколько чаще появляться у Светы, но Марку больше не хамил. Семинары совершенно заглохли; их руководитель с головой ушел в свои лазеры да вплотную занялся осуществлением давней мечты-за два месяца затащить в постель двадцать новых баб. Розенкранц слал коротенькие открытки из Вены, собираясь в середине мая перебраться в Нью-Йорк. А Баевский получил после трех лет махания метлой и лопатой свою лимитную прописку, дворничать немедленно бросил и промышлял теперь перепечаткой диссертаций-так по крайней мере он говорил брату. Последний заставил его проделать в дворницкой "генеральную уборку": сжечь все черновики "Лизунцов", сжечь оба беловых экземпляра, раздарить весь имевшийся сам- и тамиздат. Сам же он подал со Светой заявление во Дворец бракосочетаний с таким расчетом, чтобы свадьба пришлась на начало сентября. После нее молодые решили отправиться в Сочи, где их ожидал отличный номер в одной из гостиниц Конторы в "Волне", а если повезет, то и в "Жемчужине".
Вот и кончается очередной кусок жизни. Пора сделать шаг к другим страницам, к другому воздуху и другому свету. Жаль. Я привык к своим героям, а ведь со многими придется прощаться навсегда. Такова жизнь, скажете вы? Не хочется верить. Хочется бежать от своего одиночества. собрать всех живых и мертвых на бесконечном дружеском пиру-или хотя бы на этих страницах. Удержаться в водовороте жизни; заставить его на мгновение замереть, сложиться в осмысленную картину... Но разве это зависит от меня, с моим стыдом, с моей бестолковой любовью, с моими страхами - перед молчанием, перед забвением или того проще, перед ночными шагами на лестничной клетке? Но, слава Богу, один из голосов за дверью-женский, и уже раздается звонок к соседу... слава Богу, судьба дает мне новую отсрочку.
Часть вторая. ВСТРЕЧА
Глава первая
Ах, бессовестные метеорологи, обещали же на весь день "ясно"! Но от Нового Иерусалима к Тушину, от Тушина к Химкам ползли клубы тумана, набухало небо лиловым холодом, и серая занавеска дождя последовательно отгораживала от взгляда бетонные коробочки на том берегу, безлюдный пляж, засыпанный грязноватым песком, и два речных трамвайчика, неторопливо ползущих навстречу друг другу и расходящихся без приветствия. Очередь на шереметьевский автобус заметно волновалась, кое-кто уже раскрывал зонтики. Утром-то имелся и у Марка японский складной - от щедрот американских вояжеров. Но в полдень его новый хозяин звонил с Центрального телеграфа в Ленинград. С беременной Натальей поговорил, Алику привет передал, а о зонтике вспомнил только в метро. В иных обстоятельствах потеря расстроила бы его ужасно, но слишком легко дышалось в преддверии грозы. А и вымокну, думал он, велика ли беда-надето все летнее, сохнет быстро.
Еще молния - покрупнее, поярче, и гром за нею - пооглушительней, и, наконец, падает на макушку первая капля дождя, оказываясь и холоднее, и мокрее, чем ожидалось. Но уже подкатил долгожданный автобус, радостно зашевелилась очередь-и, когда гроза ударилась в свою вакханалию, город остался позади. Вспухшая темная река играла под мостом, и действительно шли по ней два речных трамвайчика навстречу друг другу, как мерещилось Марку на остановке, когда никакой реки он еще видеть не мог. Остались по левую руку штабеля гниющих досок и горы промокших удобрений, остались по правую руку сосны на песчаном мысу, худо-бедно укрывающие от грозы десяток застигнутых врасплох купальщиков, а там замелькали краснокирпичные казармы Химок и безымянные деревни, не запоминающиеся, сколько ни проезжай мимо. И у разлуки есть оборотная сторона-изводишься, сетуешь, а поди ж ты, получаешь в награду умение отчаянно и непоправимо полюбить все то, что было так безразлично при... чуть было не сказал "при жизни". Ничего, честное слово, ничего особенного: летняя гроза, мокрые яблони, усыпанные твердыми завязями, провинциальные палисадники, убогие домишки с колодцами во дворах. Но и Розенкранц, сентиментальности вовсе чуждый, то и дело жалуется в письмах Андрею на тоску по родине, по самой привычности ее для взгляда...