- Не говорите так, я бы вас всех сожгла тогда, не говорите - возненавижу. Этот Кашпировский, бывало, только взглянет на меня своими глазищами, так я готова что хочешь Сделать… А вы сами‑то таблетками людей обеспечили, чтобы лечить? Так и не кочевряжьтесь тогда! Я до президента дойду, все равно вернут целителя, в Польшу поеду.
Физрук Филиппенко потянул носом:
- Денежки зарабатывает.
Эти "денежки" окончательно взбесили Калачева и он кинулся к полке с классными журналами. Он убегал преподавать отвращение к Александру Блоку. Как нарколог, назначающий рвотное, вытяжку из баренца, он старался напичкать девчонок с хлопающими опахальными ресницами революционным пафосом поэмы "Двенадцать". Он получал удовольствие от глупеньких глазенок прыщавых юношей. Блок им до фени. И все равно глупенькие глазенки подхватывали: "Революцьонный держите шаг, неугомонный не дремлет враг". Калачев тем самым мстил за свое алкоголическое пристрастие к российской словесности. Ведь по сути он всю жизнь обклеил книжностью. Сталкивался с грубой обыденностью, рыдал в душе и опять хватался за спасательный круг - за Достоевского, за кислородную подушку, за Льва Толстого. Все же в его тошнотворном преподавании была‑таки и доза гуманности. Он спасает детишек от их иллюзий. Жалко было только Свету Сукачеву, девушку, словно сошедшую с картин XVIII века. У Светы - умные, пронзительные глаза. Калачеву казалось, что Света все на свете понимала, понимала и эту туфту об Александре Блоке.
"Она когда‑нибудь мне скажет об этом", - думал Калачев. И пугался будущего разговора. Тогда он окажется беззащитным. Он, вот удивительно, никогда не чувствовал себя старым, несмотря на изрядную лысину и некоторую слабость по вечерам. И то, слабело лишь тело. Не дух. Его и во время уроков посещали достаточно неприличные мысли, допустим, о наготе этой самой Светочки Сукачевой. И автоматически выговаривал ту самую блевотину, заученную, затверженную двадцать лет назад: "Красной нитью проходит". И когда Калачев видел в своем сознании живот ученицы, радовался тому, что ангел - хранитель не дал ему загнуться от ядовитого воздуха в классе, от иприта и люизита в учительской. Он завидовал крутоголовым мальчишкам, смеющимся утробно, и он только хотел быть таким, как они: гонять на мотоциклах, нырять в алкогольное отвлечение от жизни. Умная Света Сукачева глядела на него вьюжными глазами, и ему становилось стыдно. А вдруг некоторые люди действительно улавливают чужие мысли?..
- А я читал, что Лермонтов у Мартынова денежки стибрил, а потом для собственного оправдания написал "Тамань". Контрабандисты, мол, обокрали, взяли деньги, которые передал отец Мартынова сыночку, - непоследовательно заявил со второй парты Сережа Шаповалов, эгоист первой гильдии, очень неглупый мальчик, пришедший сегодня в новых кроссовках. Все‑таки он - ребенок, кокетливо выставил ногу в обнове в проход.
- Дорогой брат славянин, - начал манерно Калачев, - да что мы знаем о жизни Михаила Юрьевича? И он заговорил об импульсивно - рефлексивном характере поэта.
- Может быть, может быть, - Калачев покашлял в кулак. Но тут же понял, что сбился со своей методики, исправился:
- Иди, Сережа, к доске, расскажи нам о цикле стихов о Прекрасной Даме.
Сергей нехотя поставил вторую кроссовку рядом с первой, что была в проходе и так же лениво поднялся из‑за 'парты, любуясь собой, пошел к доске. А Калачев опустился на стул и стал водить ручкой по журнальному списку. Он умел отключаться от внешнего мира и по ровной речи вызванного ученика понимал, что тот говорит дело, то есть ту
самую туфту, только изложенную пронафталиненными старичками, сочинителями учебника литературы.
Иногда Калачева дразнила мысль: "А что, если он вложит в тетрадку Светы Сукачевой записку, назначит ей свидание? Как она отреагирует на эту записку? Гм…" Хотя - дурь, конечно. Он в отличие от беспросветных глупцов умел видеть себя со стороны, другими глазами, критическими. В глазах Светы Сукачевой Владимир Петрович Калачев что- то вроде замшелого пня с глазами, этакий Иеронимус Босх.
Сергей живо отрапортовал, получил свою заслуженную "пятерку". Теперь он вдвойне счастлив: из‑за новых кроссовок и из‑за новой конфетки - пятерочки. По коридору гулко пронеслась толпа, это - из спортивного зала в раздевалку. Близился конец урока. Калачев взглянул на часы и опешил. Часы остановились. Видно, тот черт куд- латый - бородатый, фокусник отомстил‑таки. Дунул - плюнул и пошли!.. Вернее, опять остановились. Правильно говорят люди… А что люди! И что деньги?! Не за надувательство обидно, а то досадно, что часовщик победил в поединке.
Света Сукачева заглянула ему в глаза:
- Света, ты чего?
- Вот вы здесь о революции говорили, о Блоке, а я знаю, почему Блок написал свою поэму. С испугу! Ему не очень‑то хотелось схлопотать пулю из большевистского маузера, вот он и наворотил приэывчиков: "Бей, режь…"
- Ну, вот, - подумал Калачев, - вот оно и случилось, вот Сукачева мстит мне за ложь. И это еще не все, глаза у Сукачевой еще горят. Он промямлил: "Да… может быть… но надо, как в учебнике".
- Почему надо? - полоснула она его холодными глазами, вмиг обледеневшими. - Почему мы все врем, врем, врем? Все живут десятью жизнями, придуманными и настоящими и врут, врут. Чтобы защитить основную, спрятанную жизнь? Так?
- Правда, - согласился Калачев. Он никогда бы не подумал, что семнадцатилетняя девушка может так по - старчески мудро мыслить. Конечно же, за этими красивыми глазками живет целый мир. Настоящий мир, не бутафорский. Вот вам и Светочка, вот вам и прелестница!
Она идет к доске, и золотой пушок у нее на шее сияет так мило, что хочется заплакать, завыть, биться головой о стену: "Где мои семнадцать лет?!" Но это уже фарс.
6 Заказ 54
Боже мой! В учительской опять разговор о Кашпировском. Время, что ли, остановилось? Анна Ивановна излизала свои сухие губы:
- Это еще ничего, а вот показывали одну немецкую актрису, у нее болезнь такая, ампилоция… нет - нет, что‑то вроде того, по - нашему облысение. Да, облысение! Так после сеансов Анатолия Кашпировского у нее новые волосики выросли, кудрявая такая головка стала, прелесть.
- Деньги! Все - мани - мани! Если они есть в кармане, то все чудесно, - невпопад вклинился ежик - трудовик Максимов.
Калачеву это было глубоко безразлично, не раздражало, как раньше: он радовался, что увидел золотую шейку своей ученицы. И Света победит. Она будет лупить правду - матку в глаза. Теперь уже всегда. Наверное, всегда. Он радовался, как и вчера дочернему признанию: "Папа, я никуда от вас не уеду". Остановка дедушкиных часов - такой пустяк, такая ерунда на постном масле. Надо все- таки сказать хмырю - часовщику, что он о нем думает. Завтра и скажет. Завтра, утром.
Опять Калачев вспомнил, что Лена, как и мать, так же задает вопросы и отвечает на них. Наследственное.
- Пап, а почему так устроено, что человек истребляет в первую очередь самое качественное и благородное?
Не было еще такого случая, чтобы красоту и не примяли, не вытоптали, не вышвырнули в помойное ведро.
Может быть, вначале охотники за красивыми девицами и поскромничают, не по Сеньке, мол, шапка - все же найдется такой, который будет ей петь романсы с ласковой першинкой в голосе, который раза два поцелует ее ладошку, наговорит какой‑нибудь комплиментарной ерунды. Она, доверчивая, ребенок по сути, превратится в игрушку.
Оказался неправ Калачев. Не пел автослесарь сахарным голосом романсов, не дарил отвратительно - наглых садовых цветов. Просто пришла пора. Лена подала заявление. Надо Калачеву теперь рыскать по станице в поисках дешевых продуктов для свадьбы, мяса. Один ветеринар обещался помочь, но обещаний мало. Надо сходить к родителю Наташи Масленниковой. Он звал, сулил. Глаза у родителя добрые. Он толст, значит, щедр.
Калачев пошарил по тумбочке рукой, не вставая с постели, наткнулся на ремешок часов. И так, автоматически,
равнодушно глянул на циферблат. Часы шли. Однако? Однако вся шутка заключалась в том, что ажурная стрелка часов двигалась не вправо, а влево. Часы шли… назад. Или, выражаясь каламбурно, они шли против часовой стрелки. Калачев встряхнул их, как градусник. Опять поднес близко к глазам. Идут. Назад! Вот кудесник - бородач! Калачев положил часы на тумбочку. Они остановились. Как же это он придумал, какое колесико переставил, чтобы так вот посмеяться над владельцем, а то и отомстить? Семь рублей семьдесят семь копеек. С него самого надо содрать семьсот семьдесят семь рублей за такую глупейшую шутку.
- Таня! Та - ня! - позвал он жену.
Она на кухне что‑то терла.
- Та - ня! Ну, иди же скорее!
Таня перестала удивляться всему. Не способна уже удивляться.
- Та - ня, - нетерпеливо взывал Калачев, - часы!
- Что часы?
- Смотри‑ка ты, - он сделал приглашающий жест, как конферансье, - гляди, какая загадка природы?!
- Кончай дурачиться!
- Идут в другую сторону, - его улыбка здесь была неуместна.
- Хм… Ну и что? Пускай идут в другую. У всех в одну, а твои - в другую, оригинально.
- Вот гляди… - тряс он запястьем.
Она усмехнулась:
- Стрелки переставить надо.
- Нет, это же фа - антастика, надо же такому случиться, - выскочил из постели Калачев. И в последний раз предложил жене удивиться. Он приглашал улыбнуться, протянул ей часики. Она покрутила их. Все. Улыбка, одинокая улыбка Калачева приобрела извиняющийся характер.