Калачев говорил все это через силу. Он слышал в себе другой, протестующий голос: "Чужой стул станет постылым стулом, чужая сковорода - постылой сковородой. Здесь, дома, лучше. Играй свой полонез, щурься, как это ты умеешь". Как хорошо, как комфортно, когда Лена рядом. Хоть она добавляет в этот дом молодости, иначе бы все стены покрылись пенициллином. И вот теперь уйдет, станет дом пустыней Гоби. Конечно, она будет появляться, чужая, будет звучно чмокать в щеку, щебетать уже что‑то очень свое, И он нехотя, по привычке, поклянчит:
- Сядь за пианино, дочь?!
Она присядет, пошевелит плечами, примерится к клавишам и… и звуки покатятся по полу, как цветные шарики, охладители минералки. Тр - рр - р, трик - трак по паркету. Вот это страшнее всего.
- Папа, ты чего такой мечтательный, как парус одинокий? Не‑за - бу - ду, не забуду я тебя! Если хочешь знать, то плевать я хотела на своего крокодилу Гену. Я, пап, только вас с мамочкой люблю, а тебя даже больше, чем маман- чика. Вот, возьми свою чашку, пей.
Он протянул руку и отвернулся к окну. Надо было живее проморгаться, чтобы Лена не заметила сантиментов стареющего хрыча. А Лена, может быть, я заметила, но она деликатный человек, перевела разговор на другое. Она щебетала об экзотической Маринке Елянюшкиной, у которой юбка похожа на аэростат.
Он все же счастлив оттого, что дочь не потерял, что с дочерью он не одинок, что ее будущий уход из дома это и не уход, а просто вылазка в открытый космос. Он счастливо дул на чай и шумно, по - купечески, прихлебывал. Зачем дул? Он не замечал ни температуры, ни вкуса чая. Ленка рядом смеялась, хлопала в ладоши, блестела глазами. Еще секунду и она задекламирует: "Тише, Танечка, не плачь, не утонет в речке мяч". Еще секунду и на голову ее сядет огромная бабочка банта. Это в его глазах. И надо было скорее бежать от этого счастья. Калачев суеверен. Поэтому скорее - к часовщику, к мяснику, к черту на кулички…
Этот умный механизм, дробивший время на мелкие доли, ему подарил покойный дедушка Абрам Романович. Часы дед никогда не носил. Они хранились у него в лакированном ящичке темно - вишневого цвета. Дед утверждал, что часы австрийские: "А там, кто его знает?" Он отстегнул их с руки убитого. Мелкое мародерство. Дед не носил часы, потому что не хотел вспоминать войну. Для Абрама Романовича казались ненужными, даже противными теперешние сходки ветеранов с воспоминаниями об огневых дорогах.
Дед дедом, а сама история подарка такова. Калачев в восьмом классе попытался было прочесть "Фауста". Он принес из библиотеки роскошную, невиданной красы книгу: багровый матерчатый переплет, шелковая тесемка - зак- ладка. Сама книга ему не понравилась. В ней все было не так, как в жизни: холодные, аптечные стихи, неуклюжие рифмы, мудреные изречения, одно из которых застряло в памяти: "Лишь древо жизни пышно зеленеет".
Но вот рисунки в книге бесподобные. Особенно живописным, как и следовало ожидать, оказался Мефистофель. Он - горбонос. Потом такую горбоносость Калачев встретит у Наташки Щеткиной, пианистки. Глаза у Мефистофеля такие, как у пройдохи Кольки Самойлова. Глаза всегда издевались над тем, кто глядит в книгу, сколько ни раскрывай темно - красный том. Но глаза эти и манили ядовитой своей насмешкой. Книженция попала деду в руки. Он любил копаться в книгах, не читать, листать только. Абрам Романович весь вечер сидел за книгой, выкручивал фитиль керосиновой лампы, чтобы она ярче горела. Листал плотные, глянцевые страницы, тяжело вздыхал.
Наконец спросил у Володи, подстругивающего карандаши:
- Про что книжка‑то?
- Лабуда. Сказки народов мира, - ответил тогда Калачев, - перевод с немецкого.
- А вот этот… не знаешь - кто такой? - ткнул изувеченным волнистым ногтем дед.
- А - а-а! Это обыкновенно… дьявол… сатана, - радостно сообщил Володя Калачев. И быстро взглянул на Абрама Романовича.
Тот вздрогнул, самым форменным образом напугался. Глаза у Абрама Романовича сделались ищущими, словно он искал ими, куда бы присесть, хотя сам восседал на сундуке за покрытым клетчатой клеенкой столом. Калачев тогда деланно рассмеялся:
- Выдумки все это, дедуль, ужасная чушь. Хочешь, я на эту рожу плюну?
Абрам Романович замахал руками, как будто дым отгонял. И прошептал:
- Тот самый, тот, убиенный!..
- Ты что это, бредишь?
- Тот. Владелец. С кого часы‑то. Только у того фрица на шее жилы синели.
- Фантазии, дед. Какие ты глупости городишь. Этот сатана жил, может быть, тысячу лет назад. Я точно не знаю. И то это все сказки, придумано.
Дед и слушать не хотел, все ногтем в гравюру тыкал: "Тот, тот!"
И глядел в книгу, как завороженный. Потом зажмурился и долго сидел так. После этих манипуляций встал на табуретку и достал откуда‑то из потолочной ниши ящичек, вынул из него часы.
- Надо их долбануть молоточком, кувалдочкой, от греха подальше. Счас пойдем в сени, на оправку чертов трофей и кувалдочкой жахнем.
Но Володя стал тогда уговаривать деда отдать часы. На хранение, ему.
- Неужели тебе охота носить? С мертвого ведь…
- Какая разница? Часы и часы. Лишь бы время показывали.
Абрам Романович вытер руки вафельным полотенцем и стал с опаской заводить красивую штучку. Такое было впечатление, будто вот - вот, только заведет и все, дербалызнет, и дом на воздух взлетит. А часики и вправду были хороши. Над каждой цифиркой было выгравировано по звездочке. Стрелки резные, изумительной работы. Мутноватый ободок пришлось потереть шерстяным паголенком от носка. И часы засияли. С большой неохотой протянул их Абрам Романович внуку.
- А книжку эту, - приказал он, - завтра же отнеси назад в библиотеку. Ее вообще сжечь надо.
- Да я ее сейчас, бегом, - обрадовался Калачев.
С тех самых пор и тикали часики, четко дробили время. И за это само время отнеслось к часовому механизму покровительственно. Часы оставались как новыми все двадцать пять лет. Никогда Калачев не обращался к часовщику. И надо же, вчера произошло - вчера остановились. Калачев (и это еще более удивительно) видел, как они споткнулись. Он взглянул на циферблат - узорчатая стрелка вздрогнула и застыла. Поднес к уху - молчат.
А вчера в учительской, когда он рассказывал о своей маленькой неприятности ("думал, меня переходят"), их физрук, потянув носом воздух, стал спешно рекомендовать:
- Сейчас часовщиков, как собак нерезаных. Около базара один поставил свою келью. Руки у него, пальцы то есть, так и бегают, как у пианиста, как у карточного шулера. Насобачился - жуть! Я ему свои электронные сую, он их хлоп, забрал в ладоши, хлоп - хлоп, отверточкой не коснулся. И опять цифры заплясали. Чудеса! Вот и беги к нему.
Физрук покрутил пуговку на пиджаке Калачева, словно рекомендацию свою закрыл в несгораемый шкаф.
- Ну, если такой мастак, - Калачев не знал, что и говорить.
Мастак - часовщик ему чрезвычайно не понравился. Ведь как бывает? Какое‑то отталкивание незнакомых людей друг от друга. Волны от них исходят. Ультрафиолет? Инфралу- чи? Флюиды? Деваться некуда. Бородач с крупными калеными глазами уже клевал часовой механизм отверточкой, напрягал смуглый лоб. Он тут же определил: часы австрийские или немецкие. Может, поэтому часовщик часто повторял: "Айн момент, айн момент!" Прав физрук: хоть и противный часовщик, а дока в своем деле. Золотистая крышка отпала. Скорлупа, а не металл. Нос воткнул в колесики и шестеренки. И какой нос! Иголочка, длинная. иголочка! Может, он поломку нюхом определяет? Да, вот так повернул остреньким шильцем - щупальцем, всю пыль втянул, чихнул и протягивает. Улыбка во всю ширь, но фальшивая улыбочка, видно невооруженным глазом.
- Семь семьсот семьдесят семь, - скривил рожицу бородач, вроде угождает. - Не продадите ли свои часики?.. Мне… Часы пустяковые, но я коллекционер. Они мне для счета… А они… эти‑то завтра же забуксовать могут.
- Не могу, уважаемый, дареные, - холодно отрезал Калачев.
- А если, - Часовщик все протягивает часы, но не отдает их, - на Карла Бурэ? Поменяемся на Карла? Я этого Бурэ семь лет искал.
- Не мо - гу, - почему‑то осердился Калачев. Он чувствовал подвох.
Наглец - часовщик не унимался:
- Плюс доплата, еще надбавлю!
"Сумасшедший, - решил Калачев, - в больницу его надо, а он здесь… на свободе".
Часовщик взглянул попристальнее, понял - колеблется клиент. Но и Калачев в это же время учуял, что сам проигрывает в поединке.
- Дареные, - совсем уже категорично, раздраженным голосом заявил он.
Часовщик залепетал себе под нос: "Не вари вареное, не дари дареное".
- Все, все отдам! - вопил бородатый. - Вон ходики с кукушкой, сейчас модно. Настенные, с королевским боем. Как в замке! Тихо - хо - нько бьют, не будят, спать не мешают. А когда надо, услышишь. Звук хитрый, воспринимается по желанию. Наручные: хоть сутки кипяти в кастрюле, а им хоть бы хны. Да ты что, дяденька, сдурел! - неистовствовал забывший приличие часовых дел мастер.
Калачев отпрянул от окошечка. Уже прохожие оглядывались на вопли чумного владельца будки.
- Нет,^ себе под нос тихо прошептал Калачев.
И часовщик все понял, только виновато как‑то, душевно, уже по - человечески улыбнулся.
Учительница истории, особа с сухим и сердитым лицом, стонала:
- Куда его выслали, забыли все, все забыли, как он целую страну спасал. Куда его задвинули? Это происки! Весь мир припадал к телевизору, у меня все швы затянулись. Все швы, как корова языком слизала. А его - в Польшу!
- Ну, как сказать, - цокнул языком учитель труда - ежик Максимов. - Он, я в одной газетке читал, от темных, дьявольских сил работает. Таких, как он, в средние века на кострах сжигали.
Историчка Анна Ивановна ощетинилась: