Маша ответила, что в названии не уверена, просто забыла его. Однако, продумав несколько секунд, сказала:
- "Петроград". Ледокол "Петроград". Его назвали так в честь революции.
Она улыбнулась, как улыбается человек, которому удалось извлечь из памяти затерявшийся в ней драгоценный факт.
Утром, когда Маша еще спала, прижавшись щекой к подушке, я обнаружил, что нос ее чуть искривлен - на расстоянии в две третьих его длины от кончика, - следствие удара тыльной стороной руки, решил я, нанесенного ей либо отцом, либо морячком-ухажером. А еще обнаружил два одинаковых темных пятнышка точно в центре каждой ягодицы. И крошечные морщинки, едва-едва начавшие появляться возле уголков глаз. Помню, увидев их, я возжелал ее еще сильнее - потому что они делали Машу настоящей, живым существом, которое может умереть, и не только умереть.
Позже, когда мы пили на кухне чай с лимоном (чашки из "ИКЕА", стулья из "ИКЕА" - большая часть моей обстановки происходила из "ИКЕА", которая была тогда в Москве такой же неизбежностью, как смерть, уклонение от налогов и цирроз печени), Маша снова заговорила о своей тетушке, той, что жила в Москве. Сказала, что она и Катя видятся с ней так часто, как могут, но не так, как хотели бы. И сказала, что хочет вскоре познакомить меня с ней.
- Может быть, на следующей неделе, - предложила она. - Или через неделю. Тете одиноко в Москве, поэтому она радуется, когда мы к ней приходим. Ты ей понравишься. Думаю, знакомых иностранцев у нее не много. Может, и ни одного. Прошу тебя.
Ну конечно, ответил я. Буду счастлив познакомиться с ней. Маша допила чай, поцеловала меня в кончик носа и ушла на работу.
Приближалась середина ноября. Весь "мокрый снег" растаял, однако лед, образовавшийся во время октябрьских холодов, уцелел - забился в трещины асфальта и сидел там, точно попавший в окружение взвод, ожидающий подкрепления. "Входите", - сказала Татьяна Владимировна. О Советах можно говорить что угодно, но по части паркета они всегда оставались чемпионами мира. Паркет начинался прямо от двери квартиры и тянулся переплетенными бумерангами хрущевской эпохи, прикрываясь в середине пола выцветшим туркменским ковром. Еще имелась в квартире поблескивавшая коммунистическая люстра, которая выглядела сказочной, пока ты не подходил к ней поближе.
Мы разулись, повесили наши пальто на крючки и пошли по коридору за Татьяной Владимировной. Квартиру ее я помню гораздо яснее, чем мне хотелось бы. Мы прошли мимо спальни с двумя одинарными кроватями (застелена была только одна), темным деревянным гардеробом и белым туалетным столиком с зеркалом в орнаментальной раме. За спальней последовала еще одна комната, наполовину заставленная упаковочными коробками, следом - дверь в ванную комнату и кухня с допотопным холодильником и истертым линолеумом на полу. Стены гостиной, в которую она нас привела, были оклеены ворсистыми коричневыми обоями, немного отстававшими в одном углу, под потолком. Здесь стоял книжный шкаф с томами старой советской энциклопедии и большой деревянный стол, накрытый зеленой бязью. На столе красовалось русское угощение, которого я всегда побаивался, столь же несъедобное, сколь и экстравагантное. Оно наверняка обошлось хозяйке в месячную пенсию и две недели готовки: рыба в капельках жира, студень из мяса неопределимого животного, разломанные на комки русские шоколадки, уже остывшие блины, сметана и особый сладковатый сыр, который в России жарят, приплюснув в котлетки.
Окна были закрыты, а центральное отопление - все еще принадлежавшее правительству города и управлявшееся им - жару создавало нечеловеческую. Татьяна Владимировна указала нам на полинялый диван. "Чаю", - сказала она (это было уведомление, не вопрос) и ушла.
Девушки, присев, начали шептаться. Я же огляделся вокруг. Квартира Татьяны Владимировны смотрела на бульвар и на Чистые пруды (типичное для русских мечтательное заблуждение, если говорить о воде, тем не менее эта часть московского центра приобретала все большую элегантность). Из большого окна гостиной был виден пруд, деревья вокруг него. Бедуинский шатер ресторана, который открывался летом на выдававшейся в пруд платформе, уже убрали, гондолы, в которых вас ублажали - за непомерную плату - серенадами, сохли на берегу. По другую сторону пруда возвышалось странное голубоватое здание, отделанное барельефами действительно существующих и выдуманных животных, одно из тех удивительных украшений столицы, которые иногда открываются твоему взгляду, производя впечатление цветов на поле битвы. Мне удалось различить сов, пеликанов, двухголовых грифонов, двуязыких крокодилов, скачущих, но почему-то унылых псов. Мутное ноябрьское небо напоминало плохо настроенный черно-белый телевизор.
На одной из стен гостиной висел набор тарелок с классическим сине-золотым санкт-петербургским орнаментом и диплом новосибирского технического института. В комнате имелся также старый карболитовый радиоприемник - выкрашенное под красное дерево сооружение размером с сундук и даже с крышкой сверху. На книжной полке стояли две обрамленные черно-белые фотографии. На одной молодая пара сидела под ветром на камнях у моря - женщина смотрела, смеясь, на мужчину, он, рано облысевший, смотрел сквозь серьезные очки в объектив. Выглядели они такими счастливыми, какими, по моим представлениям, советским людям быть не полагалось. В нижнем правом углу фотографии имелась белая, якобы от руки сделанная надпись: "Ялта, 1956". На другом снимке девушка стояла в чем-то вроде сильно увеличенного беличьего колеса, вцепившись руками в его обод, исполняя, по-видимому, одновременно с другими девушками некое гимнастическое упражнение: на снимке различались еще два таких же колеса с физкультурницами внутри. Склонившись к снимку и вглядевшись, я понял - это та же девушка, что и на приморской фотографии, разве что на этой она несколькими годами моложе. Бедра ее обтягивало подобие теннисных трусиков, куда более сексуальных, чем им, наверное, полагалось быть; девушка широко улыбалась. Так это наша хозяйка, дошло наконец-то до моей склоненной головы, - Татьяна Владимировна.
На письменном столе за буфетом я увидел еще одно фото - того же мужчины в очках, только постарше, - на фото он сидел за этим же самом письменным столом с аккуратной стопкой каких-то бумаг, пепельницей и старомодным дисковым телефонным аппаратом. Он наполовину отвернулся от стола, чтобы взглянуть в объектив, - похоже, документы, с которыми он работал, были слишком важны, чтобы совсем забыть о них.
- Это мой муж, - произнесла Татьяна Владимировна. Она остановилась, держа в руках маленький серебристый самовар, прямо за моей спиной. - Петр Аркадьевич.
Чай она разливала на русский манер - сначала немного крепчайшей заварки из чайничка, потом кипяток из самовара. Нам выдали по блюдечку с вареньем и чайные ложки, чтобы мы лакомились им, запивая его чаем, - немного варенья, глоток чая и снова то же самое; я этот ритуал освоить так и не смог.
Началась беседа. Одни разговоры, в которых я участвовал в Москве, походили на опрос перед приемом на работу, другие - на туристский справочник по географии России.
- Чем вы занимаетесь, Николай?
- Я юрист.
- А отец ваш чем занимается?
- Он учитель. И мать тоже. Правда, они уже на пенсии.
- Нравится вам Москва?
- Да, очень.
- А что вы еще видели в России, кроме Москвы?
Я ответил, что побывал в одном-двух подмосковных монастырях, вот только названия их, к сожалению, забыл.
Значит, в Сибири я не был и "нашего великого Байкала" не видел? Известно ли мне, что это самое глубокое озеро в мире? Или что в реках Камчатки водится одиннадцать видов лосося?
Я переключился на автопилот. Глаза мои раз за разом натыкались на изгиб Машиного бедра. А затем Татьяна Владимировна упомянула, как это часто делают русские старики, о чем-то, внушившем мне ощущение моей бесконечной наивности, такой, точно я родился, в сравнении с нею, столько всего пережившей и повидавшей, только вчера, - это крайняя версия того, что ощущаешь в двенадцать лет, слушая разговор родителей о чем-то, совершенно тебе не понятном: о налогах или чьем-либо разводе. В России подобное чувство вызывало во мне упоминание о дяде таком-то, таком-то, отправленном в ГУЛАГ и не вернувшемся, или просто о заурядном проявлении героизма либо недостойном поступке - о человеке, до сорока лет прожившем в одной комнате с родителями, или подвергавшем чьи-то письма цензуре, или три дня простоявшем в очереди за картошкой.
Она спросила, был ли я в Санкт-Петербурге. Я сказал, что еще не был, но ко мне собирается в гости мать, и, может быть, скоро (это было правдой, она действительно грозилась приехать), и мы надеемся вместе съездить туда.
- Я ведь из Петербурга, - сказала Татьяна Владимировна. - Из Ленинграда. Родилась в деревне под ним.
В деревне, продолжала она, ее мать доила коров и тайком молилась Богу. А отец работал на колхозной ферме. В город они переехали после его смерти, перед самой Великой Отечественной, ей тогда было лет семь, не то восемь. Сестра и мать умерли во время блокады. А старший брат, продолжая улыбаться, сообщила она, погиб под Курском. Через несколько лет она уехала с мужем, мужчиной с фотографии, в Новосибирск, университетский город в Сибири. Странно, сказала Татьяна Владимировна, в Сибири они чувствовали себя почти свободными, более свободными, чем в довоенном Ленинграде или в послевоенной Москве. Муж был ученым - чтобы уяснить то, что она рассказала о нем, моего русского не хватило, не уверен, впрочем, что хватило бы и английского, - в общем, насколько я понял, он участвовал в разработке краски, которой покрывались внутренние стены ракетных пусковых шахт, что-то в этом роде, проблема, по ее словам, оказалась достаточно сложной, краске надлежало выдерживать высокие температуры, создаваемые ракетными двигателями.