8.
И напрасно. Просто бароны Буленбейцеры унаследовали от псов-быкодавов нрав: упрямство. Федор, например, не выговаривал "эр" лет до одиннадцати - доктор втолковал ему, как правильно упирать язык к небу, как рычать - нет, не собакой, мотором - их авто приятно посверкивал из-под скромно-камышового навеса - хлопнул дверью и рр-ыы! Буленбейцер-старший укатывал, Буленбейцер-младший рычал.
Битвы с лопухами, крестовый поход на крапиву, исследования топких бережков Чухонки, крикливая игра в серсо, кровяной нос соседа, задумчивость над альбомами марок, домашний арест из-за проливного дождя, степенная беседа с девяностодвухлетним Половцевым о заблуждениях монофилитов, изобретение ветряка - все вдруг трескалось от буленбейцеровского рр-ыы. Многие - пугались. Странный ребенок… Но в двенадцать лет на рождественских праздниках, устраиваемых каменноостровцами, "Река времен в своем стремленьи…" выходила так же чисто, как сколотый речной лед для погребца. Есть, следовательно, смысл в упрямстве?
"В этом твоя немецкая тупость, - без обиняков говорила Ольга. - Вдруг, если бы ты остался картавым, ты не начинал бы всякий раз новый глупый поход против идолища большевиков?" - "Ты намекаешь, что я в таком случае чувствовал бы сродство с Ульяновым?" - юмор, как мы знаем, не был чужд Буленбейцеру. "Да нет, - Ольга тянула серьезно, - просто ты решил, что любая стена прошибается головой, сделанной из дубового пня. Помнишь, еще Киреевский подмечал, что в Германии очень много дубов. Особенно среди немцев". - "Да уж, русские люди всегда любили кольнуть нас с милой улыбкой. Только какой же я немец? Я православный. И потом, мама всегда говорила, глядя на мои коленки, что коленки у меня явно датские". - "Ты думал и думаешь, - Ольге хотелось спорить, - что надо только нажать, надавить, переупрямить - и идолище повалится. А если идолище пошло уже в кровь, отравило ее? Изгадило?" - "Ты хочешь сказать, что России конец?" (Разговор 1952 года.) - "Нет, не хочу. Не хочу конца". - "Ну и я не хочу. Можно, - засмеялся Буленбейцер фарфоровыми зубами, - сделать промывание. И кровь будет чистая, чистая, как священные воды Чухонки, - он пошуршал серебряной бумажкой сигары. - И потом, Олюшка, ты забыла про мой новый прожект. Он тебе, по-моему, понравился, у?"
9.
Она могла бы переспросить, какой прожект по счету? Первый, например, стоил ему глаза. Сначала - желтеньким летом 1917-го - Федор сидел удивленный. Он готовился в университет - Буленбейцер-старший отвадил сына от армейской романтики, объясняя, что государство бьют не на фронтах, а в тылу, и даже не со скамьи думских фракций, а из ложи прессы (слово "ложа" произнес с собачьей улыбкой). Иди на правоведение - вот что сказал отец. Кажется, мания с законами будет еще долго крутиться. Тут отец ошибался. Законы сдвинули в сторону, как грязную посуду. Оставили, впрочем, колющие предметы. Что ж: благочинно-штатский Федор Буленбейцер, почти студент, листая Сперанского, пересматривал арсенал: отцовский кольт (чтобы купить домик в Финляндии - это пока не нужно), отдающий в запястье вальтер, почему-то подкашливающий браунинг (а как хорош - женщины, глядя на него, жмурились), между прочим, на ковре в кабинете отца - поджарая винтовка (только по воронам; какая под Петербургом охота? Буленбейцеры никогда не охотились), на сладкое - коротконосый пугач для дам - допустим, если лезет пьяный или, допустим, если вы лезете срочно в банк. Да-да, история с сейфом.
Кстати, сейф Буленбейцер честно спасал в апреле следующего года. Домик в Финляндии был не то что куплен - обжит. Каменноостровскую дачу уже жевали голодные комиссары. Квартиру на Мойке пока удавалось блюсти. Отец не хотел, чтобы Федор ехал обратно. Он не мог сказать: что, ты хочешь, чтобы мы с Аленушкой (сестра Федора) одни, дурачина, остались? Тебе мало мамы?
И думал удивленно, что, если и повинен в смерти жены - за роялем она вдруг упала, - значит, сердце (он отравил ей жизнь - гавкали каменноостровские старухи - он менял, думаете, горнишных каприза ради? а она только виновато улыбалась), то как прав, как прав был отец Мартирий, отпевавший ее, - в ранней смерти есть, чадца, смысл, нам до времени не известный.
Она умерла в 1914-м. А в 17-м, когда в их веранде разбили цветные стекла, смысл стал ясен.
Нет, не сейф - первый прожект. Сейф - разминка. Первым прожектом мог, вероятно, стать Урицкий - черная жаба на кривых ногах. "В России, - писал Буленбейцер в 1928 году, - пятьдесят три улицы названы в "честь" Урицкого. Святой мученик Леонид Канегиссер проткнул эту жабу, но ядовитая слизь вытекла из нее и запачкала нашу землю. Что думает несчастный человек, идущий по улице Урицкого? Он думает, что время жаб еще не кончилось. Пусть ведает, что оно кончится. И не при наших внуках, как пророчат нытики, а очень скоро".
Но в конце августа 1918-го, когда Канегиссер мчался по Невскому на вихляющемся велосипеде - когда сделал выстрел, когда Урицкий повалился с дыриной в боку, со стоном преисподней, Федор подыскивал знакомства среди тех, кого так мечтал убивать. Разумеется, он не сам до этого додумался.
Ольга потом попрекала его (осторожная Ольга!): "Вот Канегиссер отдал себя на закланье, а ты сортировал брильянтики - для взяток. Между прочим, еврей". Федор не говорил, а только думал, что еврею иной раз полезно пристукнуть еврея же, но спорил с Ольгой иначе: "…мне рассказывали, что он из старой шведской семьи. Его видели в шведской церкви…" - "Ха-ха-ха-ха" (Ольга умела смеяться очень обидно.) Тут, пожалуй, даже упрямый Буленбейцер пасовал. В компании с Таборицким или Борком он с час мог доказывать, что Канегиссер не еврей. И потом не забывайте: среди евреев (с кислой физиономией) встречаются вполне (еще кислее) приличные (совсем, совсем кисло) приличные люди.
"Только мне ты не вешай лапшу", - Ольга удивительно быстро избавилась от условностей светского политеса. Буленбейцер успевал удивиться: уроки рисования, что ли, ее так измучили? Но он - тоже ведь странность - всегда чуть робел перед ней. Это примерно так, как даже самый теплокровный человек поеживается от первого ноябрьского ветра с реки. Или она разгадала не только упрямство - их псовую черту, но еще и другую псовую - желание форсу? Только вот перед кем форсить? перед соседскими суками или перед хозяином?
"Я не могу видеть тебя, - шипела она - в шутку? нет? - Когда ты скачешь перед зеркалом, собираясь в посольство…"
Нет, Федор не оправдывался (хотя мысленно отвечал ей: "А в Америку разве ты не хочешь драпать?" или "А по Стокгольму пошататься ты не хочешь?"). Он не оправдывался: потому что вспоминал книжечку "Правила придворного поведения юного дворянина" (Штигенфункель, 1767, по-немецки) - Федор, в антракте от крысиных охот, любил лежать в гамаке белым животом кверху, читая ее, - и категоричная мудрость прочно впечатывалась в память подростка - "Дворянин никогда не оправдывается - он выше оправданий".
Впрочем, - вздыхал другой раз Федор Федорович, - Штигенфункель жил в то время, когда жены не задирали своих мужей. Ведь, - продолжал он рассуждать менее уверенно, - Ольгу можно считать моей супругой?
Она приехала к нему в Париж в ноябре 1935-го. "Ты позволишь мне остановиться у тебя?". "Бедность, - подумал Буленбейцер, - великий демократ". "Но ты сам, - она сняла синюю шляпку с перышком киви, - я думаю, не сбежишь к тетушке в Ниццу?". Ольга прекрасно знала, как он умел водить за нос навязчивых полудрузей. Буленбейцер действительно не любил истинно-русского хлебосольства - и потом: отвлекает.
Если в начале 1930-х он (упрямейцер!) вдруг стал потухать - Ольга все не ехала (еще и такой насмешливый тон в редких открытках), глупо кашлял под осень 1931-го два месяца с лишком (пришлось исколоть седалище - а дальше полгода прятаться от родителей медицинской девы), еще пришлось ликовать на свадьбе сестры, а лучше бы отправить жениха к черту, наконец, даже деньги, как плохая лампочка, помаргивали, даже с вечно-багровыми рожами друзья сразу все постарели, умер отец, французы, как дураки, придирались к каким-то бумагам, а русские только цапались, цапались между собой и в газетах аккуратно не платили, - если, повторим, он стал потухать, то и вдруг засиял, как прожектор.
После того как приехала Ольга. После того как пожаловали в гости деньги (муж сестры, например, оказался порядочным человеком и с деньгами), а еще - доля в архиве Бурцева ("я озолочу тебя, Федька") - за такие документы, и правда, вываливали аванс без условий, да не только в русских газетах, но главное - новые прожекты (вот почему он горел прожектором). И если с Эфроном Буленбейцер вдруг раззнакомился (как почувствовал, что враг? Ольге сказал - брюхом), то с Околовичем проводил недели.
Единственная трудность - про Околовича он не мог рассказать даже Ольге (после истории с Эфроном особенно).
Но, м.б., не из осторожности - что бедный Буленбейцер с трудом терпел, так это ее насмешливый взгляд. Они существовали вместе уже месячишко (по разным спальням) - и Федор Федорович с удовлетворением подмечал, что козье молоко ей очень нравится (она каждое утро находила бутыль, оставленную мадемуазель Жужу у двери), и - вот, смотри пальто, он сунул ей жестом неловкого брата - хорошо же на ней сидело (даже лисицу с воротника - как грозилась - отпарывать не стала), и - начала читать не газеты, но журналы и русские книжечки (ей нравился, например, подававший надежды Вольдемар Алконостов) - жизнь, получается, не кончилась после того, как дача на Каменном сгорела - не понимал только он, почему она вдруг сердится. Почему?