- Ходят тут всякие. Наработаешь с ними, - пробурчал лейтенант. Особняк уже интересовался, что у Курчева за машинка. Марки какой и для чего вообще… - лейтенант поглядел в глаза истопнику: не ты ли, мол, проговорился? Но истопник глядел не моргая. То ли глуп был, то ли чересчур хитер, но на морде смущения не отражалось.
- Думают, все дело отстукать, - снова проворчал Курчев, поворачиваясь к Гришке. - У ихнего брата грамотный, кто очки носит, а кто с пишмашинкой тот полный академик. Всё для показухи, а смысла не надо…
- А может и не надо, - хмыкнул Гришка. - Ваша наука - пиши и все. Пена без пива. Передери откуда-нибудь конец и вези кузену. Примут, не волнуйся. Там у вас все друг у друга воруют. Важно, чтоб лишь не слово в слово. А на бумаге язык у тебя подвешен.
Новосельнов давно знал, что двоюродный брат лейтенанта, молодой, полтора года назад защитившийся и уже успевший получить доцента философ Алексей Сеничкин проталкивает родича в аспирантуру на соседнюю историческую кафедру. Правда, дело упиралось в образование лейтенанта: оно было жиденькое - даже не университет, а педагогический истфак, оконченный, к тому же, четыре года назад и с кучей троек.
- Надо было тебе в училище в партию подать. Точно бы теперь прошел. За руку водить вас, желторотых, - неожиданно повернул разговор Гришка.
- Вы комсомолец, товарищ лейтенант? - спросил дневальный.
- Два месяца осталось. В апреле - всё. Отыгрался.
- Ну и дурак, - сказал Гришка. - Подавай сейчас.
- Поздно. Тогда уж точно не отпустят.
- Теперь, товарищ лейтенант, до двадцати восьми держат. Замполит говорил, - снова подал голос дневальный.
- Знаю, - кивнул Курчев. Разговор был ему неприятен. Он и наедине с собой не любил касаться этой темы. Мысли о необходимом вступлении в партию отравляли всю сладость будущей аспирантуры. Он хитрил, отдаляя решение, надеясь, а вдруг и без этого примут, скажем, сочтут реферат уникальным, просто умопомрачительным. В конце концов, можно и на два года продлиться, а там видно будет. Но всё это были мысли нерадостные и трусливые. Впрочем, сейчас, после дискуссии о Ращупкине, которая вывела Курчева полным кретином, думать об аспирантуре не хотелось.
"Тоже мне умник, - ругал себя Борис. - Вечно влюбляешься в кого-то… Добро бы в бабу, в Вальку, например… А то в начальство. А чего тебе в нем? Службист и подлиза…" - и Курчев вспомнил, как месяца четыре назад на осенней инспекторской Ращупкин рапортовал корпусному командиру. Огромный, неправдоподобно длинный, гаркнул "Сми-ар-на!", как репродуктор, на весь поселок и, по-журавлиному выбрасывая ноги, двинулся к середине плаца, где стоял укутанный в темно-лиловую шинель кругловатый низенький корпусной, на погонах которого было всего на звездочку больше.
"Та-ва-рищ па-ал-ко-ов-ник!" - морщась, вспоминал Борис, и каждый слог рапорта больно ударял сейчас по затылку.
"Сознательная дисциплина!" - передразнивал молодого подполковника. "Каждый солдат обязан беречь дисциплину и отвечать за нее головой и честью. Каждый! Я понятно говорю?"
"Сознательность… честь… одно сотрясение воздуха", - думал Курчев. "Однако нервишки у тебя, Борис", - успел еще он сказать себе и тут же дневальный закричал:
- "Победа", товарищ лейтенант. Чужая. Второй поворот проехала. И Гордеев, сучонок, из оврага вылезает. Значит врал я. Был в городе. Газеты тащит.
- Иди ворота открывать. Какого еще лешего несет. Дуй отсюда, Гришка.
- Я пересяду, - сонно покряхтел Новосельнов и перебрался на топчан дневального.
Бежевая, незнакомая Курчеву "Победа" терпеливо, не сигналя, ждала, пока толстый Черенков справится с воротами, а потом медленно проплыла мимо наклонившегося к ее стеклу и прижавшего к ушанке руку лейтенанта. Рядом с шофером никого не было, а на заднем сидении Курчев увидел полкового особиста и худого незнакомого полковника.
- Товарищ… - не слишком ретиво выдавил Курчев, собираясь представиться, но полковник махнул ему рукой, дескать, не рви глотку, мы по делу.
- Кто такой? - спросил Борис истопника.
- Из корпуса. Главный "смерть шпионам".
- Почем знаешь?
- Да что он, первый раз ездит?
- Ладно, иди. У них свои глупости. Бензин зря переводят, - сплюнул Курчев, выдавая извечную неприязнь армейского офицера к чинам особого ведомства.
- Видел? - бросил он Гришке, возвращаясь с мороза в парилку КПП и сталкиваясь на пороге с почтальоном. - Ах, вот ты где? Что не звонил? Знаешь, за чем тебя посылать?..
- Вот ваши талоны, - скромно ответил Гордеев.
- Ладно, спасибо. Но, между прочим, мог бы и позвонить.
- Еще "Звездочка" ваша…
- Возьми себе. Я зимой газет не читаю, - проворчал лейтенант и стал вертеть ручку полевого телефона.
- "Ядро"? Слышишь, "Ядро", дай город. Город? Москву, пожалуйста. Нет, по талону… В Москве? Дмитрий-два, - он назвал номер московского телефона. - Всё равно кого. Обратный "Ядро", двадцать первый. Курчева.
Гордеев, для приличия с полминуты потоптавшись на пороге, неловко повернулся и выбежал из дежурки.
- Побыстрей давайте, а то уйдет, - крикнул в трубку лейтенант. Никто в московской квартире не собирался уходить. Наоборот, даже могло еще никого не быть дома, но у лейтенанта кончилось терпение. Бросив трубку, он сел на топчан рядом с Гришкой и приложился щекой к оконному стеклу. Вдалеке на бетонке были уже видны одинокие, вяло бредущие фигурки офицеров. Штатские еще не выходили.
"Чёрт, там всего три страницы. Допишу как-нибудь, - думал лейтенант. Хорошо бы сегодня свезти и отделаться. А там - примут не примут - один чёрт. Все равно смотаюсь. Хоть через трибунал, а убегу. Такого не может быть, чтоб держали, если человек не хочет. И кому я нужен, старый и без нормального училища? (Лейтенант окончил всего лишь годичные курсы.) Сбегу хоть без двух окладов и пенсии за звание. На черняшку сяду, а свое напишу…" При белом снеге и ярко отсвечивающем на снегу солнце будущее не казалось мрачным.
- Позвонили, товарищ лейтенант? Можно я в казарму покручу? - спросил Черенков. Он отвалился от второго окна, в которое был виден штаб и плац перед штабом. На плацу было пусто. Из штаба никто не выходил. Только ефрейтор Гордеев протрусил по аллейке, не заследив белой торжественности плаца, и в конце, у офицерской столовой, свернул не к казарме, а направо к финским домикам.
Черенков, следивший в окно за почтальоном, как жирный кот за мышью, бурчал в трубку:
- Дневальный? А, дневальный? Сержанта Хрусталева дай. Товарищ сержант! Точно… Точно, как наметили… Попёр туда. Прямо с почтой. Застукаете. Минуток пять погодьте…
6
Лейтенант, поглощенный московскими заботами, прислушивался плохо. Он был не здесь, в натопленной дежурке, а в четырехкомнатной квартире материнского брата Василия Митрофановича Сеничкина, единственного своего родственника, почти министра. Отец лейтенанта погиб в 41-м, а мать умерла еще раньше при не слишком понятных обстоятельствах: то ли больное сердце не выдержало ревности (отец сильно гулял), то ли мать сгоряча чего-то наглоталась. Это случилось давно, когда Борька еще не вернулся к бабке в Серпухов, а с отцом и матерью ютился в Москве, в развалюхе на Переяславке, все ожидая квартиры, которую твердо, ну прямо вот-вот, "к концу квартала" обещали машинисту Ржевской дороги Кузьме Иларионовичу Курчеву и которой не дали до сих пор, хоть машинист уже зарыт неизвестно где, а его первая жена покоится на Серпуховском кладбище. Но развалюха стояла, хоть бы хны, на той же Переяславке, невдалеке от Ржевской (теперь уже Рижской) дороги, и лейтенанту, благодаря стараниям материнского брата, светило получить ее в собственное владение.
Дело в том, что машинист Кузьма Курчев не так уж долго горевал по своей, старше его восемью годами, жене. Через месяц или что-то около того он привел в развалюху путейского техника Лизку, настырную девчонку, которой одного техникума было мало и она, зачем-то мудря, училась на вечернем факультете, а когда на Кузьму Иларионовича пришла похоронка, Лизка была уже Елизаветой Никаноровной, инженером, и потом тут же, на железной дороге, снова вышла замуж и родила пацана. Теперь же, в 54-м году, по-серьезному, а не как ее первый муж, ждала твердо обещанной квартиры - и развалюха должна была остаться Борису. Он после войны в ней не жил. Но Василий Митрофанович, родич в ранге министра, получив в 48-м свое четырехкомнатное жилье, не мог не вспомнить о племяннике. Племяш, к тому времени студент, остался без кола и двора. Дом в Серпухове за смертью матери Василия Митрофановича, Борькиной бабки, был продан и деньги разошлись сразу и сами собой, потому что обставить четыре комнаты - куда как не просто. Тут никаких высших окладов не хватит. А жена Василия Митрофановича, Ольга Витальевна, директриса образцовой школы, была женщина крутая и распорядительная и любила все делать на совесть.
Борька Курчев, кое-как ползя на тройках, жил в общежитии истфака, и у старшего Сеничкина нет-нет, а на душе кошки поскребывали. Прописать племянника у себя он, понятно, не мог. Комнат было четыре, но и Сеничкиных тоже было четверо, он с Олей, Алешка, который вот-вот женится, и школьница Надька. Но жить племяшу где-то надо. А если его, дурня, после окончания отправят куда-нибудь в деревенскую глушь и он там, как пить дать, сопьется, то Василия Митрофановича в свободное от службы время наверняка изведет тоска. И без ведома Борьки, но с ведома Ольги Витальевны, решил тогда в 48-м году Василий Митрофанович нажать на Борькину мачеху Лизавету. Он приехал в депо в летний полдень в своем длинном черном сверкающем, как генеральские сапоги, лимузине "ЗИС-110" и дал Лизавете честное слово коммуниста, что Борька не переступит порога ее развалюхи.