"Она особенно настойчиво охотится за детьми, эта гиена, потому что детское мировоззрение еще не вполне сформировалось", - предостерег он родителей, когда следы наглой твари появились вблизи домов мошава, и потребовал немедленно установить охрану вокруг деревенской школы. По ночам он стал присоединяться к молодым парням, своим бывшим питомцам, когда те с оружием в руках выходили в поля в поисках коварного искусителя. Но гиена была изворотлива и хитра.
"Как всякий известный науке вредитель", - заметил Пинес на одном из общих собраний коллектива.
Как-то раз, выйдя ночью охотиться на землероек и древесных лягушек для школьного живого уголка, он внезапно увидел своего заклятого врага. Гиена пересекала поле по другую сторону оврага и шла ему навстречу широким хищным шагом, пожиравшим пространство. Пинес застыл на месте, а гиена уставилась на него сверкающими оранжевыми зрачками и вкрадчиво заворчала. Он увидел покатость широких плеч, вздувшиеся желваки челюстей и пятнистую шерсть, вздыбившуюся и дрожащую на округлой крутизне ребер.
Потом гиена ускорила шаг, прошелестела мягкими ростками вики и, перед тем как исчезнуть в высокой стене стеблей сорго, снова глянула на старого педагога и насмешливо улыбнулась, обнажив гнилые клыки. Пинес никак не мог понять смысл "этой наглой улыбки", пока не заметил, что забыл свое ружье дома.
"Пинес всегда забывает свое ружье дома", - улыбнулись в деревне при известии об этой ночной встрече, припомнив, как много лет назад, когда отцы-основатели только еще закладывали первые дома мошава, умерла от малярии его жена Лея вместе с двумя дочерьми-близняшками, которых носила тогда под сердцем. Отпрянув от мертвого тела, которое, даже остынув и закоченев, все еще продолжало истекать зеленым потом, Пинес бегом помчался в сторону вади, в рощу акаций, что была облюбована в те дни самоубийцами. Несколько человек тут же бросились его спасать, но увидели, что он лежит в гуще чертополоха, заливаясь слезами. "Он и тогда забыл свое ружье дома!"
Сейчас, когда в его зачастившем от страха сердце всплыло воспоминание о хищной твари, об умершей жене и о двух посиневших "безгрешных" зародышах, он торопливо прервал свои возгласы: "Кто там?" - вернулся домой, отыскал свои очки и в темноте поспешил к моему деду.
Пинес знал, что дедушка почти никогда не спит. Он постучал и вошел, не дожидаясь ответа. Хлопнувшая о косяк решетчатая дверь разбудила меня. Я глянул на дедушкину кровать. Она была пуста, как всегда, но из кухни тянулся дымок его сигареты.
В ту пору мне было пятнадцать лет. Почти все эти годы я провел в маленьком домике деда. Его руки, сильные руки человека, выращивающего деревья, растили и меня. Его глаза следили за тем, как я рос и взрослел. Его губы обматывали меня, как привитую ветку, плотным пальмовым волокном своих историй. "Сирота старого Миркина" - так называли меня в деревне, но дедушка Яков, мой милосердный, ревнивый и мстительный дед, всегда называл меня "Малыш".
Старый он был уже и очень бледный. Словно и сам раз навсегда окунулся в тот белый раствор, которым каждую весну белил стволы деревьев своего сада. Низкорослый, жилистый, усатый и лысеющий человек. С годами его глаза все глубже уходили в орбиты, пока их прежний блеск не исчез насовсем. Теперь только два озерка сероватого тумана глядели оттуда.
Летними ночами дедушка любил сидеть за кухонным столом в поношенной рабочей майке и синих коротких штанах, окруженный горьким дымом сигареты и сладким запахом молока и деревьев, и, покачивая торчащими из штанин искривленными работой черенками ног, размышлять о былых свершениях и проступках. Он писал сам себе короткие записки на маленьких клочках бумаги, и они порхали потом по всему дому, точно стайки бабочек-белянок. Он все время ждал возвращения всех, кого утратил. "Встанут во плоти перед моими глазами", - прочел я однажды на одной из бумажек, которая спланировала прямо мне в руки.
С тех первых дней, что я себя помню, и до самого дня его смерти я много раз спрашивал у него: "О чем ты все время думаешь, дедушка?" - и он всегда отвечал мне одно и то же: "О себе, Малыш, и о тебе".
Мы жили в старой времянке. Иглы казуарин шуршащим ковром покрывали крышу нашего небольшого жилища, и дважды в год, по приказу дедушки, я поднимался туда и сгребал толстые пласты зеленой хвои. Пол дома был слегка приподнят над землей, чтобы сырость и насекомые не источили деревянные доски, и из мрачного, тесного пространства под полом то и дело доносились звуки жестоких сражений змей с ежами да мягкий шелест чешуек медяницы. Как-то раз, после того как в комнату вползла огромная сороконожка, дедушка обложил подпол кирпичами, закрыв его со всех сторон. Но поднявшиеся оттуда предсмертные стоны и мольбы о милосердии заставили его разобрать кирпичи, и больше он уже не повторял этой попытки.
Наша времянка была одной из последних, еще сохранившихся в деревне. Когда отцы-основатели только осели на землю, свои первые заработанные деньги они вложили в строительство бетонных коровников для молочных коров, потому что у коров не было той выносливости, что у людей, и они больше страдали от причуд стихии, а долгие столетия одомашнивания и людской заботы начисто выкорчевали из их сердца всякое стремление к жизни на воле. Люди же сначала жили в палатках, а потом в деревянных времянках. Прошли годы, прежде чем они перешли в кирпичные дома, но тот дом, что стоял на нашем участке, занимали мой дядя Авраам, его жена Ривка и их сыновья - мои двоюродные братья-близнецы Иоси и Ури.
Дедушка решил остаться во времянке. Он был садоводом и любил дерево и его запах.
"Деревянный дом движется и ходит под ногами. Он дышит и потеет. И скрипит по-разному под каждой ногой", - говорил он мне, любовно похлопывая рукой толстую балку над своей кроватью, которая каждую весну выпускала зеленые побеги.
В доме были две комнаты и кухня. В одной комнате мы с дедом спали на железных кроватях и колючих матрацах, которые в наших местах называли "матрацами из морской капусты". Тут стоял также большой, безыскусный платяной шкаф, а возле него - дедушкин комод, ящики которого были покрыты треснувшей мраморной плитой. В верхнем ящике дедушка держал липкую ленту и паклю из волокон рафии, которыми он обматывал привои, а на гвозде за дверью висел его кожаный пояс, из карманов которого торчали садовые ножницы с красными ручками, ножи для прививки и тюбик черной мази собственного изготовления - замазывать подрезы. Другие его рабочие вещи: пила, банки с лекарствами и ядами против насекомых и кастрюли, в которых он смешивал свой "суп из Бордо" - так он именовал гремучую смесь мышьяка, никотина и пиретрума, - хранились в запертом сарае, пристроенном к коровнику, в том сарае, где когда-то укрывался мой дядя Эфраим перед тем, как ушел из нашей деревни и исчез навсегда.
Во второй комнате стояли книги, из тех, что можно было встретить в любом доме нашей деревни. "Справочник насекомых для земледельца" Клайна и Боденхаймера, подшивки "Поля" и "Садовода" в синих обложках, "Евгений Онегин" в переводе Шленского в светлом льняном переплете, черный "Танах", ивритские книги из серий "Мицпе" и "Штибель", а также самое любимое дедушкино чтение - два зеленоватых томика "Урожая лет" американского селекционера-кудесника Лютера Бербанка. "Низкорослый, худой и сутуловатый, с искривленными многолетней тяжелой работой коленями и локтями", - читал мне дедушка описание внешности Бербанка. Только у Бербанка глаза были "голубые", а у дедушки - серые.
Следом за Бербанком стояли тома воспоминаний, написанных дедушкиными друзьями. Некоторые названия я помню и сейчас - "На дорогах родины", "От Дона к Иордану", "Мой путь на родину", "Моя земля". Эти дедушкины друзья были героями бесчисленных историй моего детства. Все они - так объяснял мне дедушка - родились в далекой стране Украине, нелегально перешли границу и взошли в Страну много лет назад. Некоторые ехали на телегах мужиков - еще одно непонятное слово, - медленно пробираясь среди глубоких снегов и диких яблонь, вдоль скалистых берегов и соленых пустынных озер, одолевая лысые холмы и песчаные бури. Другие летели верхом на белых северных гусях, крылья которых были в ширину "как от конца нашего сеновала до птичника", летели и кричали от восторга над широкими полями Украины и высоко над Черным морем. Третьи произносили тайные слова, которые "вихрем переносили их" в Страну Израиля, все еще разгоряченных и с зажмуренными от страха глазами. И вдобавок ко всему был еще Шифрис.
"Когда мы уже собрались на вокзале в Макарове, и кондуктор свистнул в свой свисток, и все поднялись в вагон, Шифрис вдруг заявил, что он не поедет. Ты не доел свой помидор, Барух".
Я послушно открывал рот, и дедушка вкладывал в него кусок помидора, посыпанный грубой солью.