Джеймс Олдридж - Герои пустынных горизонтов стр 28.

Шрифт
Фон

Тогда Талиб раскричался: его народ умирает с голоду, это его единственная надежда на спасение. Но Гордон в ответ пригрозил, что, если Талиб совершит набег на Юниса, Хамид нападет на него, на Талиба; пусть не надеется, что ему, как старому другу отца Хамида, всегда все будет сходить с рук. Да Гордон сам возьмет свои броневики и сотрет его с лица земли. Они еще долго и яростно спорили, но наконец Талиб выдохся и, посмотрев на Гордона бесчеловечным взглядом оценщика, сказал, повторяя уже сказанное раньше:

- Твоя голова стоит денег. Остерегайся, брат. Прошу тебя, остерегайся!

Он сел на верблюда и умчался в сопровождении своей свиты, во весь голос понося англичан. Подлые, низкие люди! Честному человеку зазорно иметь с ними дело. Впрочем, все это относилось не столько к Гордону, сколько к другим; а Гордону досталось заодно, старик просто сорвал на нем злость.

- Ах, господин мой! - сказал Гордону Ва-ул, вынырнувший откуда-то сразу после отъезда Талиба. - Как жаль, что ты не настоящий инглизи и на шее у тебя не висят мешки с золотом. Как охотно встали бы тогда на сторону Хамида все шейхи окраины! Где же твое золото, инглизи? Припрятал, наверно. - И посмеявшись вволю над непостижимой бедностью Гордона, Ва-ул сказал, что Талиб сердится на англичан за то, что они даже в сделках с человеческой совестью соблюдают правила коммерции. Не хотят платить Талибу, пока не получат от него его душу. - Расчет по получении, - сказал Ва-ул. - Эту полезную систему и мы теперь переняли у англичан.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Цинизм Талиба переполнил чашу, и от душевного подъема Гордона ничего не осталось. Теперь у него было такое чувство, что он попал в ловушку, что он в плену у этой толпы бродяг, которые тянулись к нему со всех сторон и спешили укрыться в тени его палатки. Их становилось все больше и больше, вечерами все ущелье расцвечивалось огнями костров. Казалось бы, это зрелище должно согревать и радовать, так же как и неумолчный гомон, который стоял над ущельем, потому что люди, собравшись вместе, снова чувствовали себя людьми, затягивали пастушьи песни и воинственные песни горцев, затевали перебранки и ссоры.

Но для Гордона во всем этом не было жизни, на душе у него становилось все тяжелее и тяжелее, он не чувствовал ни любви, ни интереса к этим людям, чьи сердца не сумел завоевать. Они оказывали ему все внешние знаки уважения, хотя он не пытался общаться с ними и ничего от них не требовал. Днем они приветствовали его как своего господина, но по ночам он наравне с другими становился жертвой их воровских привычек. Ложась спать, он должен был класть свой револьвер и полевой бинокль под голову, потому что у него уже стащили два дамасских кинжала и химьяритскую золотую монету. И он настолько утратил под собой почву, что даже не пытался вернуть похищенное или какими-нибудь жесткими мерами навести порядок в лагере.

Куда-то девалась его властная сила, его интерес ко всему, даже к делу, которому он служил, - я как раз тогда, когда нужно было действовать, добиваться успеха, потому что дальнейшая оттяжка могла оказаться гибельной. Азми знал о том, что Гордон с отрядом находится в Вади-Джаммар. Ему ничего не стоило запереть их там и, пользуясь самолетами камрской авиабазы, разбомбить с воздуха.

Смит понимал это; понимал и Ва-ул, и Али, и Бекр, но к Гордону невозможно было подступиться. Талиб словно высосал из него все соки. Он теперь часто поднимался на вершину пика, господствовавшего над вади, лежал там на солнце и читал английские книжки, не заботясь о том, что в отряде идет поголовное разложение. Безнадежность, овладевшая им, передалась и его людям; только проявлялась она у них по-другому, побуждая их к самым необузданным и диким забавам, так что лагерь ходуном ходил от веселья одних и стонов других.

Гордон сам не мог понять, что с ним случилось. Быть может, думал он, после его внутреннего поражения для него слишком тягостным оказалось ожидание, затянувшаяся пауза перед большим делом. Но в то же время он сознавал, что, явись перед ним возможность завтра ринуться в бой и покончить с аэродромом, он бы этой возможностью не воспользовался. Постепенно он перестал ощущать себя главарем - тем, кто ведет за собой других, он снова был самим собой во всей своей наготе и одиночестве. Гордон как он есть: невыдуманный, нежеланный, ненужный. И ему вдруг мучительно захотелось стать не Гордоном, а кем-нибудь другим!

Эта мысль завладела им так безраздельно, что у него мелькнула надежда: а не здесь ли избавление от той черной тоски, которая гнетет его. Избавиться, освободиться - он так сильно стремился к этому, что бросил всех, воинов и оборванцев, и, никому не сказавшись, один, на тощем верблюде ускользнул из лагеря. Он поехал на север, к окраинным селениям, в крестьянское Приречье, где можно спастись от самого себя, затерявшись среди тех, кто тебя не знает и кому до тебя нет дела.

Голодный и вымокший (бушевала зимняя непогода), он въехал в деревушку на краю пустыни - десяток прилепившихся к склону горы глинобитных лачуг, мимо которых бежал по камням ручеек, где-то дальше вливавшийся в великую реку Бахраз. На скупой, неподатливой земле кое-как добывало себе здесь пропитание несколько семейств; идти дальше в поисках лучшей земли они не решались, зная, что все равно бахразские помещики придут и ограбят их. В глазах Гордона эти люди были чем-то вроде полукровок - не крестьяне и не кочевники; однако он явился к ним тихо и скромно, как простой бедуин, без всяких замашек властителя.

Жители деревни отнеслись подозрительно к гостю из пустыни, не желавшему отвечать на расспросы, но у него был верблюд, и это внушило им уважение. Гордону их враждебность показалась забавной; он решил переночевать в деревне и улегся под стенкой одной из лачуг, рядом со своим верблюдом.

Вскоре к нему подошел одетый в лохмотья крестьянин. С ним была женщина; жительницы окраины не носят покрывал, и Гордон мог разглядеть некрасивое изможденное лицо. Бесформенный бумажный балахон надувался на ветру, как воздушный шар, лишая ее фигуру человеческих очертаний.

Оказалось, что этот человек хочет заполучить Гордонова верблюда. - Смотри! - сказал он, ткнув пальцем в женщину. - Я привел тебе жену. Она молодая и здоровая, может родить тебе сыновей. Отдай мне верблюда и бери ее себе.

Гордон не был расположен иронизировать в арабском духе, но дикость предложенной сделки разозлила его. - Мой верблюд - старое, больное животное, - сказал он, презрительно усмехаясь. - Взгляни, какой у него обвислый горб. А твоя жена полна женской прелести, она украшает твою жизнь. И ты хочешь променять ее!

Крестьянин сказал, что верблюд необходим ему, чтобы возить воду на поле и пахать землю. - У меня ничего нет, кочевник, кроме жены. Откуда мне взять денег? Откуда мне взять что-нибудь, что можно было бы выменять на верблюда?

- А ты что скажешь, женщина? - обратился Гордон к жене крестьянина. - Согласна ты жить с кочевником, у которого ничего нет за душой и который скитается с места на место, голодный, жалкий и всеми гонимый?

- О господин! - простонала она, стиснув зубы. - Ведь женщина для араба - та же собака. Чем он, мой муж, лучше тебя? Не все ли равно женщине, кто ложится с ней? Все мы - просто рабочая скотина, нас бьют, как ослиц, и скликают, как коз. О-о-о-о! - жалобно простонала она. - Возьми, возьми меня, клячу. Хуже, чем с ним, мне с тобой не будет. Возьми меня…

Гордон всматривался в ее желтое лицо, искаженное страданием, и, хотя это лицо увяло раньше времени, хотя непосильный труд и лишения иссушили его и покрыли морщинами, все же оно было еще женственным и зовущим. И ему захотелось пасть ниже низкого - взять эту женщину, купить ее за верблюда и лечь с ней, а потом сделать спутницей своих жалких скитаний и бросить, когда перед ним откроются новые глубины падения. Думать об этом было противно и приятно, жажда позора влекла его, тянула довершить поражение, смирить свою волю, чтобы плоть восторжествовала и, осквернив дух, дала ему желанную свободу - ценой унижения, от которого не оправиться. Он хотел этого.

Женщина тоже этого хотела. Он чувствовал, что она всем существом тянется к катастрофе, к какому-то потрясению, которое едва ли пробудит в ней остановившуюся жизнь, но хотя бы добьет ее до конца. Охваченная какой-то исступленной жестокостью к самой себе, она тяжело дышала, полуоткрыв маленький нежный рот, и вдруг схватилась исцарапанными руками за виски, готовая рвать на себе волосы и кричать. Решительное слово уже дрожало на губах Гордона. В нем даже заговорило желание, вернее - голод плоти. Женщина заметила это. И крестьянин тоже это почуял (он думал о верблюде). Рука крестьянина потянулась к шее животного. С криком ликования он ухватился за повод.

Гордон схватил палку и с силой ударил крестьянина по голове.

- Вон! - закричал он. - Вон от меня! Сейчас же убирайся, чтобы духу твоего здесь не было! Ах ты, поганый пес! Скотоложец, осквернитель животных! Женщина, женщина! Роди ему верблюдов вместо сыновей, и пусть прекратится проклятый род арабов!

Они бросились наутек, спасаясь от ударов.

- Насильник! Каффа! - огрызался крестьянин на бегу.

Женщина смеялась, полная презрения, и рассказывала выходившим на шум обитателям лачуг о побоях, которые достались ей и ее мужу.

Гордон обратился в бегство.

Не страх гнал его, но сознание, что попытка самоуничтожения не удалась. Отругиваясь, он сел на своего верблюда и поехал прочь из деревни. Ребятишки бежали за ним, швыряли в него камнями и кричали: "Каффа! Каффа!"

Он ехал куда глаза глядят.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке