Пришлось лезть на сцену. Хотя, какую сцену? Возвышение три на три метра. Это после вахтанговских-то просторов! И все кафе - лишь большая комната с десятком посетителей, включая "прослушивающих". Мой друг начал играть, ударник зашуршал щетками, я старался в такт перебирать струны.
Ничего, отыграл; даже сорвал аплодисменты - какой-то подвыпивший слушатель похлопал и показал мне большой палец. И все же, несмотря на очевидный музыкальный успех, больше я своей профессии не изменял.
Что и говорить, в те годы у меня была насыщенная жизнь, и я не очень переживал, что дома мало занимаюсь живописью. "Еще успеется, - успокаивал себя, - ведь жизнь сама по себе интереснее любой профессии, да и как можно создавать жизненное не зная жизни? Ну к старости еще туда-сюда, когда уже есть опыт, но в молодости!" Теперь-то мне яснее ясного - я, чудило, поступал не просто легкомысленно, а глупее не придумаешь, и если многие признания облегчают душу, то признание такого рода только утяжеляет ее.
Работа "для души"
Работая в театре Вахтангова я "освежал" задники и в других театрах, причем выполнял работу на любых условиях. Другие исполнители заламывали огромные суммы, а я брался за "сколько дадут". Слух обо мне, непривередливом, прокатился по всем театрам и докатился до театра имени Маяковского. Там мне предложили заведовать декоративной мастерской. Я чуть не задохнулся от свалившейся удачи и бросился осваивать новую высоту.
Два сезона я заведовал мастерской и страшно гордился своей должностью. По сути это был самый высокий пост, который я когда-либо занимал. За это время в моей личной жизни произошли немалые перемены - я заимел собственную комнату на окраине, приоделся и, конечно, купил полуботинки, о которых мечтал. Эпов все чаще "выводил меня в свет" (Дом актера), где знакомил с актерами (с актрисами знакомился сам).
А в театре я работал с художниками Кулешовым, Васильевым, Сумбаташвили; в застолье после премьер сидел (опять-таки чуть ли не в обнимку) с Охлопковым, Свердлиным, Хановым, так что моя слава (как примкнувшего) удвоилась, если не утроилась - правда, об этой славе знали только соседи по квартире (я доставал им пропуска на спектакли), но мне и этого было достаточно.
Наконец-то я утвердился как работник театра и, главное, стал владельцем собственной комнаты. Моя жизнь стала похожа на мечту. Теперь можно было делать работы "для себя".
Каждый знает, в мире сеть добро и зло; я решил хотя бы немного добавить добра и начал старательно упражняться в иллюстрациях, в надежде когда-нибудь оформить детскую книгу - что как не она, несет ощутимое добро?
Меня давно тянуло в книжную графику для детей, в многоцветный мир, где реальность переплетается фантазией, а конкретность с условностью (герои сказок жили в цветах, плавали на бумажных кораблях, летали среди облаков; герои рассказов попадали в невероятные переделки). "Вот где неограниченные возможности для выдумки, - рассуждал я. - И нет работы интереснее".
Ко всему, в то время только в детской книге допускалась некоторая мера условности, стилизация, определенного подтекста (именно поэтому в детскую литературу ринулись десятки людей, которых совершенно не интересовали ни дети, ни природа, ни животные - для них главным было обозначить свое "я". Позднее некоторые из этих лицедеев даже стали известными и получали на Западе премии - ведь их давали не только за талант, но и в пику реалистической школе рисования и письма, давали с пояснением: "это не традиционно, ни на что не похоже").
В богемной среде часто доходило до идиотизма - всякий негатив приобретал известность; все, что не признавалось официально, считалось талантливым, а что признавалось - естественно, чепухой. Между тем, и в том и в другом искусстве было немало прекрасных вещей, но и, понятно, чепухи хватало. Не случайно академик живописи Корин говорил:
- Пикассо шарлатан, а все современное искусство - сплошное надувательство.
Кстати, Пикассо и сам признавал, что занимался шарлатанством, "поскольку это приносило славу и деньги", а себя считал "развлекателем публики". И Сальвадор Дали говорил: "Я знаменит и богат, потому что слишком много дураков".
Короче, я начал работать "для себя" и работал довольно успешно, во всяком случае передо мной открылись широкие горизонты. Ясно, "для себя" - это работа, которую художник делает не по "заказу", а "для души". Эта работа может нравиться другим или нет, за нее могут платить деньги или не платить, но такая работа приносит художнику удовлетворение. И только такая. Если же художник выполняет работу "против себя", то даже получив за эту работу огромные деньги, он не испытывает удовлетворения. Конечно, настоящий художник.
Я от своей домашней работы испытывал очень маленькое удовлетворение, совсем крохотное и недолгое, но все же испытывал. А таким маленьким оно было потому, что у меня мало что получалось - я только начинал серьезно заниматься графикой. И все-таки, это маленькое удовлетворение давало мне большое счастье. Из театра я прямо-таки летел в свою комнату. Случалось, уставал на работе, случалось, друзья забывали обо мне и подолгу не заходили в театр; случалось, девушки не обращали на меня внимания, но я сильно не переживал, ведь дома, на рабочем столе меня ждали такие друзья, такие девушки, такая жизнь!
Я любил свой рабочий стол - покарябанный, в шрамах и ожогах от сигарет - небольшой деревянный квадрат, но стоило за него сесть, как он безгранично расширялся и перед глазами плескались волны, шумели леса, шуршали пески. Я превращался в животных и растения, и проживал несколько жизней одновременно: был счастливым и несчастным, бедняком и богачом, умирал и становился бессмертным. За столом я совершил самые увлекательные путешествия, побывал во многих странах, испытал сильную любовь.
В выходные дни вставал на рассвете, когда еле обозначался оконный переплет, и сразу спешил к столу. К тому времени, когда всходило солнце - всегда в окне огромное, с автомобильное колесо - я уже успевал объездить весь мир, построить светлый просторный дом, жениться и заиметь кучу детей - именно эти мечты обуревали мою голову в выходные дни. И не только в выходные.
В какой-то момент я увлекся "белыми натюрмортами": писал предметы почти в одном цвете, где все строил на тонких отношениях между полутонами; в белую краску добавлял чуть-чуть голубой, зеленоватой, розовой. Чтобы уловить оттенки, вначале делал на картоне подмалевок и подносил его к зеркалу. Обратное отражение сразу выявляло существенные погрешности. В то время я был уверен, что этот метод придумал первым в мире, даже хотел его назвать в свою честь, но позднее узнал, что изобрел велосипед - им давно пользовались многие художники.
В выходные дни работал довольно долго и уставал, но это была приятная усталость - ведь работа шла в радость.
Кстати, я никогда не понимал творческих людей, которые жаловались на "изнурительную работу" над красками, рукописями; не понимал актеров, которые вздыхали: "работа измучила, наш каторжный труд, тяжелый хлеб". Мне кажется, любимая работа не может быть тяжелой. Тяжелая работа та, которую выполняешь против желания. Скажем, только ради денег. Например, тяжеловато работать сторожем: сидеть, ничего не делать, смотреть на часы. И вообще, по-моему, не совсем правильно творчество называть работой. Все-таки творчество - это созидание, которое невозможно без вдохновения, а работа - это дело, для которого достаточно одного мастерства.
Став заведующим, я писал только задники к новым спектаклям; обновляли старые декорации и попеременно дежурили на спектаклях мои помощники: Володя и Зарик. Им было по двадцать лет, мне на шесть больше. У нас сразу сложились надежные дружеские отношения.
Володя к живописи относился с прохладцей - не то, что не любил "махать кистью", как он выражался, но и особенно к ней не рвался, и все делал недоброкачественно. Он состоял в обществе "любителей икон". Я видел это общество: важные молодые люди, с печатью загадочности на лицах. Они все время торжественно молчали, только рассматривая иконы, изрекали что-то о "тактических ходах и строях". Я думал - пытаются раскрутить, раскодировать мысли иконописцев, но на поверку выяснилось - иконы для них всего лишь источник дохода; они шастали по деревням, за бесценок скупали "доски" и перепродавали их иностранцам.
Я не раз предупреждал Володю, что эта деятельность до добра не доведет, но он, глухая душа, только отмахивался.
На куртке Зарика виднелись чернильные надписи: "Не стой над душой!" и "Ай лав копать", что означало: "Я люблю работать". Он и в самом деле трудился усердно - готовился поступать в художественное училище и самозабвенно "изучал костяк": в буйстве света рисовал скелеты и "натюрморты с черепами", соседство жизни и смерти.
Я знал художников, которые коллекционировали рога, копыта. У Зарика была уникальная коллекция черепов: от мышиных и кошачьих до лосиного. Он любовно относился к своей коллекции и со знанием дела, словно врач, показывал мне, как одна кость черепной коробки переходит в другую. Так же любовно он описывал кистью форму черепов на натюрмортах, и его работы никаких мрачных мыслей не вызывали. Иногда Зарик жонглировал черепами, а однажды с кистью скелета пошел в магазин и, когда кассирша выдала ему сдачу, сгреб деньги костяшками. Кассирша заорала диким голосом, а Зарика отвели в милицию и крупно оштрафовали "за мелкое хулиганство".
Когда не было работы, Зарик говорил мне:
- Я, пожалуй, поеду на этюды. Не возражаешь?
А Володя заявлял:
- А у меня свидание. Я пошел. Не волнуйся, на спектакле отдежурю, как штык (у него каждый день были свидания).