Крюкова Елена Николаевна "Благова" - Поклонение Луне (сборник) стр 51.

Шрифт
Фон

ГВАРАБИО

Ну этот уже вообще был юнец. Бегун на длинные дистанции. Поэт. И стихи ничего. Простой, как бутылка плохого портвейна. В подворотне. Не пробовал? Ах ты, бирюк. А я вот пробовала. Да, знаменитой была уже! – да, изысканной!.. – а пробовала. Потому что в жизни надо распробовать все. Чтобы потом завязать со всем. Гварабио мне объяснял важно, что это учение Тантр: сначала все и очень сильно, потом – ничего, прозрачно, холодно. У Гварабио ноги были мускулистые и горячие, длинные, корявые, тяжелокостные. Он кашлял. У него была чахотка. Он и бегать-то стал, чтоб от чахотки излечиться спортом. Когда я узнала о том, что у него туберкулез, – а он мне сам об этом сказал, – я не перестала с ним спать. Боялась его обидеть? Нет. Сильно любила? Ну уж нет! Просто летел вихрь, смерч, и меня в себя втянул. В нем была южная, буйная кровь. Я не выясняла, какая. На черта мне было это кроворазбирательство! Я радовалась его молодости, а чтобы его обрадовать, ходила вместе с ним в его больницу, где он плевал в разные лечебные трубочки и баночки, и бегала вместе с ним. По разным стадионам, где придется. По улицам. По набережным. Площадям.

"Вот бегут муж и жена, одна сатана!.. – нам орали в спину. – Эх, как за здоровьем-то следят!.. Образцово-показательные!.." Гварабио бежал хорошо и сильно, с размахом, высоко, как породистый конь, вскидывая бедра, плавно отводя в сторону локти. Красиво бежал, правильно. Я обезьянничала. Старалась. Однажды был Марафон Мира, мы записались, нацепили – на грудь и на спину – красные бумажные номера, и, фыркая и потея, бежали. Поэт, изрядно тренированный, конечно, плохо ли, хорошо ли, а пробежал все сорок два с гаком километра. Я сковырнулась на двадцать седьмом. Дежурные по марафону всунули мне в зубы бутерброд, стакан с кислым соком. "Вам плохо, девушка?.." – "Мне в самый раз". Остаток дистанции я позорно шла пешком. Гварабио ждал меня на финише. В его глазах играл смех. Он кашлял сильнее обычного. Мы отметили наши тараканьи бега – пошли в ночной поэтический клуб, заказали икру, бренди и кофе с орешками. Я грызла орешки, касалась губами рюмки с бренди и слушала, как Гварабио с грязной и темной сцены бубнит свои стихи. Завсегдатаи клуба его не слушали – они обалдели от чужой поэзии, душа их очерствела. А моя нежная, не захрясшая и не забухшая, как дверь на морозе, душа взыскала наивных и крепких стихов, как песок – воды. Я с лету запоминала слова. Я веселилась – вместе с веселыми словами, плакала – вместе со скорбными. Я чуяла, что слова – сами по себе – это чепуха, прах; в прах уйдут, в суету возвратятся. Слова перестают быть словами, если за ними стоит то, что словом – неназываемо. Если вот Это Самое стоит за ними – они дышат, они летят; и их не поймать, даже если запомнишь. И к чему ловля? Мы все хотим присвоить. А ничего не надо объяснять. Все надо отпустить на свободу.

"Я еще не умер, – кричал Гварабио со сцены зло, – поэтому вы меня гоните! Обзываете! Вот умру – тут же все книжки мои напечатаете! Наживетесь на них! А живой я вам сдался!.." Я ела икру ложкой. Сонно глядела на богемные игры. Мне нравилось ощущать себя, знаменитую, инкогнито в мрачном и заплеванном интеллектуальном клубишке, наблюдать пьяные потасовки, стиховые схватки, сусальные, притворно-дружеские поцелуи. Нравилось поправлять сползавшую с плеча бретельку, потягивать бренди, жить подвальной и бутафорски-кровавой поэтической жизнью. Здесь все было ненастоящее. Все, кроме стихов. Но и стихи были нереальны. Виртуальны, как вакуум, как свет погасшей звезды. Только платить за них нужно было настоящей кровью.

Помню, мы вышли из клуба. Мерцала глубокая ночь. Железо и камень упирались в зенит. Гварабио крепко держал меня под локоть, – он не был пьян, так, слегка, – когда на нас из вонючей подворотни надвинулись остролобые и плосколицые четверо. Гварабио до синяков вцепился мне в локоть и свистнул особым образом. Четверо безмолвствовали. "Ты что, Сябка, не узнал меня? – хохотнул Гварабио. – Мы же с тобой…" – "Не узнал", – обрубил воздух короткий приговор. Они набросились на нас, стали бить. Я узнала, как это, когда бьют. Сознание вовсе не помрачается; мысль очень ясная. Все кристально, как голограмма. Как хрустальная рюмка из старого сервиза, и в ней – белая водка, на просвет. Один из четверых дал мне подножку, я упала на пыльный асфальт. Ох, ну нас и били! Я так и не поняла, что от нас хотели. Денег? У нас их уже не было – все просадили в клубе. Они били нас просто ради того, чтобы бить. Бить! Вот наслаждение жизни. Одно из величайших, наверное. Четверо наслаждались от души. Как у меня остались целы зубы, меня до сих пор удивляет. Я помню, как один из четверых наступал мне, поверженной, на спину коленом, плясал на мне. Гварабио злобно рычал. Его жилистое, спортивное, зараженное черной чахоткой тело перепробовало все способы сопротивления. Бог спас нас, а как – вот это напрочь стерлось, заволоклось. Мы еле дотащились по ночному городу ко мне и увалились на мою кружевную, в ангорских плэдах и голубых наволочках, роскошную кровать, пятная душистые простыни кровью. Гварабио промывал и перевязывал мне раны ловко и умело, как полковой лекарь. При этом он читал мне на память стихи. Не свои: чужие. Развлекал. "О, как на склоне наших лет нежней мы любим и суеверней!.."

Рваные раны срослись. Царапины, переломы и синяки зажили. Что заросло в наших душах, Гварабио, Сильвио? Я никогда не помню разрыва. Помню, как перед разрывом ревела белугой, корчилась, хватая себя в судороге отвращения к очередному горю за коленки, за плечи. От пальцев и ногтей на плечах оставались отметины. Я не уверена, что они зажили. Их только тронь.

В той больнице, куда я шастала вместе с Гварабио на всякие сакральные обследования, сказали мне однажды сурово и бесповоротно, что у меня каверна. Красивое слово; быть может, итальянское. Меня срочно снарядили в санаторий на берегу серого, холодного моря. Перед отъездом, когда чемоданы были увязаны и мы сели в кресла на пять секунд в молчании, соблюдая старинный обычай, Гварабио снял с руки кольцо с ярко-зеленым сумасшедшим камнем и нацепил мне на палец. "И бирюза святой Равенны, и хризолиты Согдианы на милых пальцах неизменны, моей любовью осиянны!.." – заблажил он стихами, а мне было не до веселья, зуб на зуб не попадал. Затем Гварабио помрачнел и буркнул: "В этом перстне – яд бешеной собаки. Никогда его никому не дари. И не передаривай. Подарки не отдарки".

Я сдержала слово.

Я никому не подарила кольца поэта Гварабио.

Даже тебе, Сильвио. Даже тебе.

ЦЫРЕН

Есть люди, как знаки. Как древние камни. Они кладутся на тебя, как печать. На мышцу твою, как иероглиф. Они приходят из первобытной тьмы, и мы не надивимся на них, не налюбуемся, хотя нам страшно, ужас перед ними нагло поселяется в нас – не выгонишь. Цырен был из такой породы. Вместо глаз у него были монгольские стрелы; вместо волос – огромный черный хвост мангусты, который он завязывал то по-лошадиному, то косичкой; вместо лица – тяжелый медный гонг, а иногда – плоский хитрый казан для варки риса; вместо рук и ног – то лианы, то хлысты, то пантерьи мышцы, полные жестких желваков и игры перечной крови. Это был человек-заклинание. Как он хотел перевоплотиться! На груди он носил круглый медный медальон с изображением санскритского знака, означающего счастье; внутри медальона, если открыть, отковырнув счастье ногтем, – крохотная, из необожженной глины, статуэтка Будды. "Я холодный, как Будда", – любил о себе говаривать Цырен. Это было первобытным кокетством, жаждой скрыть истину нарочно, чтобы Тот, Великий, не узнал, каково все на самом деле.

На самом деле Цырен не был Цыреном, сыном Цырендоржи. Он был вихрем, баламутом, путем звезд, завернувшим по пьянке с зенита на землю. Звериной кровью, вытекшей из раны и под воздействием заговора вернувшейся, влившейся обратно в рану зверя. Он вливал в меня свой дикий смех. Свой дикий холод вершин. Он заламывал мне руки, отгонял бесов – алмасты – при помощи Третьего Глаза, кропил водой из ущелья Алтын Гэрэл. Ложась на меня, окутывал мне голову и плечи ночью волос, когда распускал, сдергивая кожаную ленточку, свою буддийскую косичку. Он говорил, что его народ происходит от спаривания Бога с синей коровой. Бог и корова совокупились в пещере, и родились предки Цырена, сильные люди поднебесной Гоби.

Цырен жил в самом сердце Армагеддона. Чем он был занят там? Я была занята своей работой и своей славой; победоносной Музыкой – звездным обвалом и водопадом Органа, снежной вязью Клавесина, подземным рокотом и птичьим клекотом Певцов, бураном и ураганом Гитары, первозданным хаосом Оркестра. Мне за Музыку платили бешеные деньги, и я летала на Ее крыльях, и мне вроде больше ничего не нужно было, так я была свободна и довольна. А чем был занят он? И почему я в лучах славы и признанья, в потоках гармоний и мелодий всегда искала любви, мучась, расшибаясь в кровь, в лепешку? Может, замочек с секретом просто открывался, и мне надо было попросту выйти замуж и жить жизнью толстопятой и толстозадой клушки – печь блины на Масленую, заворачивать пироги с грибами, закручивать банки с соленьями и вареньями, тетешкать и лелеять свое Святое Семейство? Тогда я была бы счастливее. Только вот беда, Сильвио: я не знаю, что такое счастье. Иной раз мне кажется, что счастье – это тот медный медальончик с арийским иероглифом на голой груди Цырена, который можно открыть, подцепив его ногтем или зубом. И оно – внутри. В темноте, как в животе. И ему никогда не выбраться наружу. Не родиться.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Популярные книги автора