Крюкова Елена Николаевна "Благова" - Поклонение Луне (сборник) стр 27.

Шрифт
Фон

Режиссер, ты еще живой, а фильм твой провалился. Никому он не нужен, твой фильм.

…он, гений, жил в Италии, как многие гении, а умер в Париже; и все стали на разные лады повторять и смаковать его торжественную, сухо-степную, дворянскую фамилию; стали во всех кинотеатрах крутить его фильмы, и черно-белые и цветные; и ахать, и плакать от чуда и счастья; и стал он знаменит посмертно, а ведь у него есть дети, и, может, внуки? Как жаль, что он не умер в Венеции. В Венеции? Ах да, смерть в Венеции, старый сюжет. Еще у Томаса Манна… А, да-да, и поэт Бродский в Венеции умер… Ах, режиссер, великий режиссер, зачем ты выбрал для смерти бешеный шумный Париж? Почему, когда человек умирает, его немедленно и в открытую любят все, любят те, кто раньше гнал его и плевал в него, кто никогда не понимал его?

Чем смерть побеждает жизнь? Разве не любовью?

…розовые, огненные щеки. Пот на висках. Задыхалась. Слушала восторженно застывший зал. Молчанье, тишину слушала. Слышала, как стучат костяшки, клавиши беззвучного времени. На скамейке, рядом с великаном-органом, лежал богатый, парчовый царский букет. Он пах сладким вином, амброй, мускусом и восточными благовоньями. Люстры ярко горели под потолком и вдоль окон, затянутых белым шелком. Я играла фа-минорную Хоральную прелюдию Баха, маленькую, как жизнь. И внезапно поняла, что – да, жизнь маленькая, жизнь бедная и чистая, честная и обманная, – сказали, наврали в лицо ребенку-дурачку, что она – неразменный рубль, а он взял да выскользнул из детской ладошки, и – нырк! – в снег, в колючие искры, в синюю, белую бездну.

Бездна. Боль. Бах. Бог…

…это потом, далеко от Сибири, далеко и давно от пьяного громоздкого, как мадам Помпадур, букета на сколоченной из лиственничных досок скамейке, я прочитаю стихи: "С добрым утром, Бах! – говорит Бог. С добрым утром, Бог! – говорит Бах…"

Я стихов никаких не пишу. Я только играю музыку. Мощную; прекрасную; великую; чистую как Байкал музыку. Она встает надо мною снеговою горой. Она рассыпает надо мной острые морозные звезды. Она целует меня мужскими губами, и это я, глупая, думаю, что это мужчина меня целует, – а на самом деле это ты, моя музыка, целуешь меня, жжешь меня, клеймишь меня собой, ставишь на мне горячую, несмываемую, золотую печать свою.

После первого моего в Иркутске органного концерта я пригласила друзей к себе домой. Дом! Да не было у меня его там. Было зачуханное, затюканное, занюханное актерское общежитие на улице Байкальской, и крохотная, как дупло, комнатенка в нем. Прежде чем идти на концерт в костел, я испекла в духовке, на общежитской унылой грязной кухне, пироги: два огромных пирога – один с капустой и яйцами, другой – сладкий. Зажгла свечи на столе. Лида Янковская с мужем пришла. Девочки-хористки из оперного театра принесли дешевого красного вина. Букет торчал посреди стола, как живой Бах в разноцветном парике. Василий гудел, качаясь над столом с рюмкой в руке: "Ну, сначала ты нам устроила пир духа, а потом – праздник живота!" Я ничего ему на это не сказала.

А потом все ели мои пироги, пили вино и смеялись.

А потом все ушли, и Вася тоже ушел. Домой. К жене. И к детям.

А я легла в холодную и чистую постель и старалась не плакать. Не плакать. Только не плакать.

И хористка, что со мной в одной комнате спала, не помню уже ее имени – может быть, Ира, а может, и Вера, – услышала, как тихо я плачу, и еще тише сказала мне: "Ты знаешь, ты не плачь! У тебя в жизни все еще будет хорошо! Очень-очень-очень-очень хорошо! Выйдешь ты замуж! Выйдешь! Не хлюпай носом!"

И я уснула на мокрой соленой подушке.

И вот тогда увидела во сне зимнюю Венецию.

Зимнюю, синюю, лиловую, ледяную Венецию.

Такую, какой у меня в жизни больше не будет никогда.

Только здесь, под звездами, над смертью, в лютом пустом холоде, за серебряными и кудрявыми, как Бахов парик, призрачными облаками.

Мадам Канда

Митя Морозов прибыл в столицу из Забайкалья, из заштатной Слюдянки, где к тридцати годам мужик спивался, а к сорока его уже выносили из дома ногами вперед – или убивали в подворотне, пришивали, протыкали острым медвежатницким ножом, или у него само по себе останавливалось сердце от тяжкой перекачки по сосудам гиблой водки, поддельной, паленой. После Слюдянки Митя пожил немного в Иркутске, ему и там надоело. Он приехал в Москву пытать счастья.

Он отыскал в Москве сибирского дружка, и тот помог ему устроиться дворником; Митю поселили в одном из старых домов на слом в узком и коротком переулке и выдали рабочий инструмент – метлы и лопаты.

Митя немного рисовал; рисовать он начал еще в Сибири, в Москве он продолжил это красивое занятье, с первой дворницкой получки накупил красок, подрамников, холстов и принялся кустарно живописать, забавляясь сам и потешая друзей-дворников. "Эх, Митька, – кричали они, просовывая пьяные рожи в дверь его дворницкой утлой каморки, – эх и неплохо ты закручиваешь!.. а мой портретик могешь?!.. а мой?!.. чувства, чувства-то хоть отбавляй!.. Давай, жми, бей по холсту!.. Может, пробьешь!.. С дыркой быстрей купят!.. Аванга-а-а-ард!.."

Он вставал в шесть утра. Когда валил снег – и того раньше. Тяжело, зло одевался, пялил рабочую робу, теплые штаны, ватник, теплую шапку-ушанку. Он брал под мышку лом, лопату, метлу, выходил на участок, отведенный ему смазливой начальницей, скреб, долбил, подметал снег, грязь, сухие листья, куски колотого льда. Снег! Он падал на Москву с черных небес. Он садился на человечьи меховые шапки и воротники, слетал на брови и ресницы. Люди бежали, веселясь, пересмеиваясь, улыбаясь, вдоль по тротуарам мимо него, спешили на работу, на учебу, на свиданья, они любили снег, весело ловили его варежками. А для него снег был гибелью, наказанием. Иногда он не мог встать поутру. Лежал недвижно, следя на потолке отраженье тускло-желтого фонарного света. В круге света висела старая люстра, пять рожков. Он считал рожки: раз, два, три, четыре, пять. Досчитаю до пяти и встану. Ненавистный снег. Ненавистный участок. Ненавистная работа. Ненавистная Москва.

Вычистив участок, Митя возвращался в дворницкую коммуналку, набирал воды в ржавый чайник, ставил на синий огонь на чадной кухне, дожидался, пока у чайника из носика повалит белый густой пар, подхватывал за ржавую ручку и заваливался к себе. Только его и видели, и слышали.

Что он делал один, весь целый нищий день? Лежал на полу на старом матраце. Думал. Ничего не думал. Спал. Писал картины. Огромное пустое время неслось мимо него, свистело в ушах, как свистит ветер.

Так проходил день. Митя проваливался в сон и просыпался, сосал луковицу, если не было хлеба, и из его рта всегда пахло луком. Лук хоть как-то, странно и горько, утолял голод. Когда на безумную голову Москвы опускался темно-синий плат вечера, расшитый россыпями фонарных и оконных огней, Митя вставал с матраца, кряхтя, одевался, брал под мышку два-три уже высохших холстика и шел продавать их на Старый Арбат. Иной раз у него что-нибудь да прикупали. Гордость распирала его. Он, слушая урчанье в животе, под ребрами, немедленно шел в кафе, выстаивал мучительную очередь, где стояли, ждали своей очереди такие же люди, богатые и бедные, простые и непростые, чтобы бегло и невнятно поесть, – втеревшись наконец в зал, плюхался за столик, наборматывал официанту все самое дорогое, что значилось в меню, – и, когда официант, подобострастно сгорбившись, притаскивал на подносе странному нищему, бедно одетому пареньку роскошную изысканную еду, что заказывали только господа с туго набитыми кошельками – шницель по-пельзенски, ветчинный завиток, красную икру, – Митя равнодушно, гордясь собой, выбрасывал ему на поднос сразу весь свой арбатский заработок и съедал все, стоящее на столе, до крохи.

Он ценил крохи. Он ценил хлеб. Он подбирал хлебные крошки со стола, брал их с ладони губами, как лошадь овес. На грязной, прокопченной кухне он, криво усмехаясь, каланчой маячил над газовой плитой, склонялся над сковородкой, как над иконой. Он знал цену еде, ибо уже умел умирать с голоду. И это уменье его нисколько не радовало. Он возненавидел голод. Он презирал нищету. Он был нищий человек, и он слишком болезненно переживал это. Он хотел с этим покончить. Он не знал, как.

Он ждал от Москвы чудес, и Москва подарила ему чудо. Слишком страшное; совершенно неожиданное. Черный сюрприз. Однажды в коммуналку явились гости. Его сосед, дворник Флюр, хлопнул его по плечу: давай, Митька, двигай ко мне, ребята пришли, кореша, принесли водку "Абсолют"! Митя молча сидел за столом; он рассматривал, и его рассматривали. Три морды, вчера из тюрьмы. "Флюр, есть дельце одно. Поможешь?" Вот Митя поможет, осторожно отмахнулся Флюр.

Почему он пошел с той троицей на дело? Он не мог бы сказать. Из любопытства? Из страха? Они поднялись по старой лестнице, позвонили в старую дверь. Старческий голос спросил: кто-о-о-о? Слесаря, сказал хриплый голос, канализацию прочистить! Дверь приоткрылась, ногу тут же всунули в щель, дверь отжали, ворвались. Митя как ослеп; он не видел, как стариков душили подушками, слышал только хрипы. "Ты! Что стоишь! Снимай картинку! Бежим! Быстро!" Он шагнул к стене и сорвал с гвоздя старинную картину в позолоченном багете. На картине голые мужчина и женщина убегали из сада, от деревьев с изумрудной листвой, с горящими алыми и желтыми плодами. За их спинами стоял огненный Ангел, воздымал сверкающий золотой меч.

Они живой кучей выбежали на площадку к лифту, нажали кнопку. Лифт подошел, и кто-то слишком рано рванул на себя дверь. Трое ввалились в железный ящик, и он грузно, с грохотом, гремя старыми цепями, обвалился вниз. Раздался короткий крик, и наступило молчанье. Митя стоял с украденной картиной под мышкой. Картина прожигала ему куртку.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Популярные книги автора