*
Когда ди-джей Пинквала разглядел то, что громоздилось под покровом темноты на задней части его панельного фургона, который его друзья Ханиф и Мишала уговорили подогнать к чёрному ходу Шаандаара, страх перед колдовством наполнил его сердце; но вместе с тем появилась и противоположная взволнованность понимания, что могущественный герой многих его сновидений представлял собой действительность из плоти и крови. Он стоял посреди улицы, дрожа под фонарным столбом, хотя было не слишком холодно, и оставался там в течение получаса, пока Мишала и Ханиф торопливо беседовали с ним, ему нужно куда-то пойти, мы должны подумать о его будущем. Тогда он пожал плечами, забрался в фургон и запустил двигатель. Ханиф уселся рядом с ним в кабине; Мишала поехала с Саладином, пряча его от посторонних глаз.
Было около четырёх утра, когда они разместили Чамчу в пустом, запертом ночном клубе. Пинквала (его настоящее имя - Сьюзанкер - никогда не использовалось) откопал в служебном помещении пару спальных мешков, и их оказалось достаточно. Ханиф Джонсон, желая доброй ночи ужасному существу, которого его возлюбленная Мишала, казалось, совершенно не боялась, попытался серьёзно поговорить с ним ("Вы должны понять, насколько важны вы можете быть для нас, так что под угрозой теперь нечто большее, чем Ваши личные потребности"), но мутант Саладин только фыркал - жёлтым и чёрным, - и Ханиф спешно отправился прочь. Оказавшись наедине с восковыми фигурами, Чамча смог снова сосредоточить свои мысли на лице, возникшем, наконец, перед его мысленным взором, - на лице сияющего, со струящимся прямо из-за его головы светом Мистера Совершенство, божественного портретиста, что всегда приземлялся на ноги, кому всегда прощались все грехи, кого любили, хвалили, обожали… на лице, которое он пытался опознать в своих видениях: на лице господина Джабраила Фаришты, превратившегося в образ ангела точно так же, как сам он стал теперь отражением Дьявола.
Кто достоин обвинений Дьявола, если не архангел, Джабраил?
Существо на спальных мешках открыло глаза; дым повалил из его ноздрей. Лица на всех восковых манекенах сменились теперь этим - лицом Джабраила с его обаянием вдовца и длинными утончёнными сатурническими прекрасными чертами лица. Тварь обнажила зубы и испустила долгий, зловонный вздох, и восковые фигуры расплавились, превратившись в лужицы и пустую одежду, все до одного. Удовлетворённое, существо вновь улеглось. И сосредоточилось на своём противнике.
После чего почувствовало внутри себя самое невероятное ощущение сжатия, всасывания, отторжения; его мучили ужасные, сдавливающие боли, и оно разразилось пронзительными визгами, на которые никто (даже Мишала, оставшаяся с Ханифом в расположенной над клубом квартире Пинквалы) не посмел откликнуться. Боль становилась всё интенсивнее, и существо каталось и скакало по танцполу, вопя всё более жалобно; пока, окончательно выбившись из сил, не уснуло.
Когда Мишала, Ханиф и Пинквала осмелились, наконец, заглянуть в клубную комнату несколько часов спустя, они увидели сцену ужасного опустошения: столы разбросаны, половина стульев разломана, и, конечно, все восковые фигуры - добрая и злая - Топси и Легри - растаяли, словно масляные тигры; и посреди этого разгрома - спящий, словно младенец, вовсе не некий мифический монстр, не иконографическое Нечто с рогами и адским дыханием, но господин Саладин Чамча собственной персоной, со всей очевидностью вернувшийся к своей первозданной форме, в чём мать родила, но совершенно человеческого облика и пропорций, очеловечившийся - было ли это чьим-то выбором или решением? - ужасающей концентрацией собственной ненависти.
Он открыл глаза; которые по-прежнему пылали бледным и алым.
2
Аллилуйя Конус, спускаясь с Эвереста, видела ледяной город к западу от Шестого Лагеря, пронизанный Скалистой Грядой, сверкающий в солнечном свете под горным массивом Чо-Ойю. Шангри-Ла, на мгновение подумала она; однако это была вовсе не зелёная долина бессмертия, но огромный город гигантских ледяных игл - тонких, острых и холодных. Её внимание отвлёк Шерпа Пемба, напомнивший о необходимости поддерживать концентрацию, и город исчез, когда она обернулась снова. Она всё ещё была на двадцати семи тысячах футов, но видение невероятного города отбросило её обратно сквозь пространство и время в прибрежную студию старинной тёмной деревянной мебели и тяжёлых бархатных портьер, в которой её отец Отто Конус, художественный историк и биограф Пикабии, беседовал с нею в её четырнадцатый и свой последний год о "самой опасный из всех лжей, которыми нас кормят всю жизнь", каковой, на его взгляд, является идея о континууме. "Если кто-нибудь когда-нибудь тебе скажет, что эта самая красивая и самая злая из планет так или иначе гомогенна, составлена только из совместимых элементов, которые непременно дополняют друг друга, звони портному и заказывай смирительную рубашку, - советовал он ей, как бы намекая на то, что посетил более чем одну планету прежде, чем пришёл к такому выводу. - Мир несовместим, просто никогда не забывай об этом, ага? Призраки, нацисты, святые, всё это существует в одно и то же время; в одной точке - счастливое блаженство, тогда как вниз по дороге - разверзнутый ад. Ты не найдёшь более дикого места". Ледяные города на крыше мира не смутили бы Отто. Как и его жена Алиция, мать Алли, он был польским эмигрантом, выжившим во время войны в застенках лагеря, чьё название не упоминалось ни разу, пока Алли была маленькой. "Он хотел сделать вид, будто ничего этого не было, - рассказала Алиция дочери позже. - Он был нереалистичен во многих отношениях. Но добрый мужчина; лучший из всех, кого я знала". Рассказывая, она расплывалась во внутренней улыбке, терпимая к нему в своих воспоминаниях настолько, насколько ей не всегда удавалось быть при жизни мужа, когда его выходки нередко ужасали. Например: он проявлял ненависть к коммунизму, приводившую его к смущающим крайностям поведения, особенно во время Рождества (которое этот еврейский муж именовал "английским обрядом"), на праздновании которого со своим еврейским семейством и остальными он настоял как на дани уважения к своей "новой родине", - а затем испортил всё это (в глазах своей жены), ворвавшись в салон, где собравшиеся отдыхали, разгорячённые пламенем камина, огнями рождественской ёлки и бренди, встав в напыщенную позу в духе китайской пантомимы (со свисающими усами и всё такое) и крикнув: "Дед Мороз мёртв! Я убил его! Я - Мао: никому никаких подарков! Хи! Хи! Хи!" Вспоминая это, Алли на Эвересте вздрогнула - дрожью своей матери, передавшейся теперь, поняла она, её собственному инеистому лицу.
Несовместимость жизненных элементов: в палатке Четвёртого Лагеря, на 27 600 футах, идея, которая, казалось, иногда становилась для отца настоящим демоном, звучала банальностью, лишённой смысла, атмосферы, высоты. "Эверест оглушает, - призналась она Джабраилу Фариште в постели, над которой полыми Гималайскими горами нависал балдахин из парашютного шёлка. - Когда ты спускаешься, ничего не кажется достойным слов, вообще ничего. Ты обнаруживаешь пустоту, обволакивающую тебя, подобно звуку. Не-бытие. Разумеется, ты не можешь удержать его. Довольно скоро мир снова врывается в твой разум. Я часто размышляю над тем, что же закрывает от нас явившееся видение совершенства: зачем говорить, если ты не можешь управлять совершенными мыслями, совершенными намерениями? Это похоже на предательство, через которое ты прошёл. Но оно увядает; ты соглашаешься на какие-то компромиссы, закрываешь глаза на что-то, чтобы остаться собой". Они провели много времени в постели первые две недели после встречи: аппетит обоих друг к другу казался неистощимым, они занимались любовью по шесть-семь раз на дню. "Ты открылся мне, - сказала она ему. - Ты с ветчиной во рту. Прямо как будто ты говорил со мной, как будто я могла читать твои мысли. Нет, не как будто, - поправилась она. - Я ведь читала их, верно? - Он кивал: это была сущая правда. - Я читала твои мысли, и верные слова просто выходили у меня изо рта, - дивилась она. - Просто изливались. Бинго: любовь. В начале был слово".
Её мать фаталистически отнеслась к этому драматическому повороту в жизни Алли - к возвращению её возлюбленного из могилы.
- Знаешь, о чём я подумала, когда ты рассказала мне свою новость? - спросила она за обеденным супом и креплахом в Уайтчепелском Блюме. - Я подумала: ах, милочка, это великая страсть; бедная Алли должна пройти теперь через это, несчастное дитя.
Стратегия Алиции состояла в том, чтобы строго контролировать свои эмоции. Она была высокой, полной женщиной с чувственным ртом, но, говорила она, "Я никогда не была источником шума". Она не скрывала от Алли свою сексуальную пассивность и сообщила, что у Отто были, "Можно сказать, несколько иные наклонности. У него была слабость к великой страсти, но это всегда делало его настолько несчастным, что я ничего не могла с этим поделать". Её утешало лишь знание того, что те женщины, которых её маленький, лысенький, нервный муж воспринимал как "свой тип", большие и полногрудые, "были, помимо того, ещё и распущенными: они делали то, чего он хотел, стараясь всячески угодить ему и притворяясь, что сами хотят этого; полагаю, такова была их реакция на его энтузиазм, а возможно, ещё и на его чековую книжку. Он был мужчиной старой школы и дарил щедрые подарки".