Кэрол забирает его на своей машине в аэропорту Ньюарка после конференции по ортодонтии. Он садится за руль на стоянке у аэропорта. Зима подходит к концу. Близится ночь, и надвигается шторм. Кэрол, неожиданно разразившись слезами, распахивает подбитый шерстью альпака плащ и выскакивает перед машиной, под свет фар. На ней ничего нет, кроме черного бюстгальтера, трусиков, пояса с подвязками и чулок. На секунду у него даже встает, но тут он видит ценник, все еще болтающийся на поясе с подвязками, и понимает всю глубину отчаяния, толкнувшего ее на это нелепое, леденящее душу представление. Г. видит в Кэрол не страсть, которую не замечал в ней раньше, и потому, возможно, гасил ее порывы, - он видит жалкую попытку выставить себя напоказ в обновах, которые явно приобретены только сегодня утром по случаю приезда Г. его предсказуемой, сексуально скучной и неизобретательной женой, с которой он обречен состоять в браке всю оставшуюся жизнь. В отчаянии он сначала немеет, потом впадает в ярость. Никогда в жизни он так не страдал из-за Марии! Как он мог отпустить такую женщину!
- Возьми меня! - кричит в слезах Кэрол, причем не на малопонятном швейцарско-немецком наречии, которое, бывало, так возбуждало его, а на четком и ясном английском. - Трахни меня так, чтобы я умерла в твоих объятиях! Я ведь все еще женщина! А ты не трахал меня уже тысячу лет!
ИУДЕЯ
Когда я набрал номер редакции и позвал Шуки к телефону, сначала он даже не понял, кто ему звонит. Когда до него наконец дошло, что это я, он прикинулся онемевшим от изумления.
- И что такой хороший еврейский мальчик делает в эдаком месте?
- Я приезжаю сюда регулярно раз в двадцать лет - хочу убедиться, что у тебя все в порядке.
- Дела идут отлично, - ответил Шуки. - Мы научились бросать деньги на ветер шестью различными способами. Это слишком ужасно, чтобы шутить на данную тему.
Мы встречались с ним восемнадцать лет назад, в 1960 году, во время моего единственного визита в Израиль до этого времени. Поскольку моя первая книга "Высшее образование" получила противоречивые отклики (я удостоился премии еврейского государства и одновременно вызвал гнев многих рабби), меня пригласили в Тель-Авив для участия в публичной дискуссии двух сторон - писателей еврейского происхождения, живущих в Америке, и писателей-евреев, живущих в Израиле, на тему "Евреи и литература". Хотя Шуки был всего на несколько лет старше меня, к 1960 году он уже отслужил десять лет в армии и был только что назначен пресс-атташе Бен-Гуриона. Однажды он даже взял меня с собой в кабинет премьер-министра, чтобы я мог пожать руку "старику", но это событие, каким бы исключительным оно ни было, не произвело на меня такого впечатления, как ленч в столовой кнессета вместе с отцом Шуки.
- Ты можешь многое узнать, поговорив даже с простым израильским работягой, - сказал мне Шуки. - А что касается моего отца, он любит приходить сюда, чтобы поесть в окружении больших шишек.
Конечно же, он любил захаживать в столовую кнессета еще по одной, особой причине: его сын, Шуки, теперь работал на политического идола.
В то время мистеру Эльчанану было лет шестьдесят пять, но он все еще трудился сварщиком в Хайфе. Он эмигрировал в Палестину из Одессы в 1920 году, когда Октябрьская революция оказалась более враждебно настроенной по отношению к евреям, чем предсказывали ее сторонники, российские евреи.
- Я приехал сюда, - рассказывал он мне на вполне приличном, хотя и с сильным акцентом, английском, который он выучил как палестинский еврей при владычестве англичан, - но был уже слишком стар для участия в сионистском движении: мне стукнуло двадцать пять.
Он не был крепким мужчиной, но у него были очень сильные руки, руки были его центром, единственной яркой чертой во всем его облике.
У него были добрые светло-карие глаза, выделявшиеся на круглой, как луна, симпатичной физиономии, но выражение лица было простоватым и плохо запоминающимся. Он, в отличие от Шуки, был невысок, и подбородок его не выступал героически вперед, как у сына, а отличался невыразительной округлостью; от многолетнего физического труда, дающего нагрузку на все члены его тела и в особенности на суставы, спина у него была согнута дугой, а на висках появилась проседь, такой цвет волос обычно называется "соль с перцем". Вы бы даже не заметили его, если бы он занял место в автобусе через проход от вас. Насколько он был умен, этот мало располагавший к себе человек? Наш сварщик был достаточно умен, подумал я, чтобы поднять двоих детей - Шуки и его младшего брата, работавшего архитектором в Тель-Авиве; конечно же, он был настолько умен, чтобы оценить ситуацию в 1920 году и понять, что лучше бежать из России, если у него были намерения оставаться социалистом, будучи при этом евреем. В беседе он проявил несколько тяжеловатое остроумие и даже игривое поэтическое воображение, когда подверг меня испытанию с целью выявить мои намерения. Я не мог рассматривать его как работягу, не поднявшегося выше среднего уровня, но, с другой стороны, я не был его отпрыском. По правде говоря, мне было нетрудно относиться к нему как к израильской копии моего отца, который до того дня все еще практиковал в Нью-Джерси, занимаясь педикюром. Несмотря на разницу в профессии, они смогли бы найти общий язык, подумал я. Может быть, именно поэтому мы с Шуки нашли общий язык.
Мы как раз приступили к супу, когда мистер Эльчанан обратился ко мне:
- Значит, ты собираешься остаться.
- Я? Да кто вам это сказал?
- Разве ты собираешься вернуться назад?
Шуки продолжал хлебать суп, - было совершенно ясно, что его ни капельки не удивил этот вопрос.
Сначала мне показалось, что мистер Эльчанан шутит.
- В Америку? - произнес я с улыбкой. - Улетаю на следующей неделе.
- Не дури. Ты остаешься. - Тут он положил ложку и обошел стол, чтобы оказаться рядом со мной. Протянув одну из своих удивительно сильных рук, он рывком поднял меня и подвел к окну столовой, выходившему на улицу, - из окна, через современные кварталы Иерусалима, открывался вид на Старый город, обнесенный стеной.
- Видишь вон то дерево? - спросил он. - Это еврейское дерево. Видишь вон ту птичку? Это еврейская птичка. А теперь посмотри наверх. Видишь? Это еврейское облако. Для еврея нет никакой другой страны, кроме этой. - Затем он отвел меня обратно и усадил за стол, чтобы я мог вернуться к супу.
Снова склонившись над своей тарелкой, Шуки заметил отцу:
- Я думаю, опыт Натана заставляет его по-иному смотреть на вещи.
- Какой еще опыт? - Голос мистера Эльчанана прозвучал грубо и резко, будто отец моего друга разговаривал не со мной. - Он нуждается в нас, - пояснил мистер Эльчанан, обращаясь к сыну. - Он нуждается в нас больше, чем мы в нем.
- Так ли? - отозвался Шуки, продолжая жевать.
Каким бы серьезным я ни был в свои двадцать семь лет, каким бы обязательным, упрямым и искренним, я не хотел доказывать отцу своего друга, желавшему мне добра согбенному старику, что он глубоко заблуждается, и посему в ответ на их обмен репликами я только пожал плечами.
- Он живет в музее! - сердито выпалил мистер Эльчанан. - Шуки коротко кивнул. Похоже, его сын уже не раз слышал это, поэтому мистер Эльчанан повернулся ко мне, чтобы снова произнести: - Ты живешь в музее! Мы живем в иудейском театре, а ты живешь в иудейском музее.
- Расскажи ему, Натан, о своем музее, - попросил Шуки. - Не волнуйся, ничего с ним не будет, он вступает в споры со мной с тех пор, как мне исполнилось пять лет.
Итак, я сделал то, что велел мне Шуки, и, пока мы заканчивали трапезу, все оставшееся время я страстно и необыкновенно длинно (таков был мой стиль беседы до тридцати лет, особенно в диалоге с людьми старшего поколения) рассказывал ему об Америке. Я не импровизировал: я излагал ему свои мысли и заключения, к которым пришел самостоятельно за последние несколько дней в результате трехнедельного путешествия по своей иудейской родине, оказавшейся далекой мне по духу страной.
- Я еврей, - сказал я отцу Шуки, - и я такой, каким я всегда хотел быть, не больше и не меньше, и для того, чтобы быть евреем, мне не нужно жить в еврейской среде в Израиле и (как я понял по его речам) не нужно чувствовать себя обязанным молиться в синагоге трижды в день.