Джон Бэнвилл - Море стр 18.

Шрифт
Фон

В тот вечер, дождливый субботний вечер памятного поцелуя, о котором пойдет сейчас речь, мы с Хлоей сидели в середине скамьи так близко к экрану, что легчайшее мерцанье черно-белых фантомов тяжело нависало над нами, грозя придавить. Я держал руку Хлои так долго, что уже и не чувствовал, что ее держу, - никакое соитие так не сплавляет тела воедино, как эти детские сплетания пальцев - и тут экран запнулся, побледнел, ее рука трепыхнулась, у меня все оборвалось внутри. На экране прямо над нами еще дрожал серый, пасмурный свет, долгую секунду он длился, перед тем как погаснуть, и даже совсем потухший, потом еще подержал образ - тень тени. Темнота, как обычно, взорвалась свистом, криками, громовым топотом. Как по сигналу, под этой шумовой завесой мы с Хлоей повернулись друг к другу и набожно, как к причастной чаше, приникали друг к другу, пока наши губы не встретились. Мы ничего не видели, от этого все обострялось. Я как будто летел, без усилья, в плотной, припудренной тьме. Грохот вокруг стал страшно далеким - смутный слух, отзвук дальнего грома. У Хлои были сухие, холодные губы. Я чувствовал, как ей трудно дышать. Когда наконец, странно, со свистом вздохнув, она оторвалась от меня, что-то горячее вдруг прошлось, разлилось, потекло у меня по хребту. Но тут мистер Риккет, Реккет - возможно, Роккет? - кое-как наладил проектор и зрители относительно стихли. Экран вспыхнул белым, фильм зашуршал, замелькал к своему концу, и за секунду перед тем, как включиться музыке, я услышал, что дождь, оголтело гремевший железом крыши, вдруг перестал.

Счастье в детстве - совсем другое. Тогда это как бы вопрос собирания - собираешь, копишь новые чувства, новые впечатления, вертишь, прилаживаешь, как гладкие такие кирпичики - когда-нибудь из них вырастет дивная постройка: ты сам. И ощущение невероятности - оно тоже входило в понятие счастья, то есть восторженная неспособность поверить: неужели это со мной? Вот я - и вдруг с девочкой, делаю то, что делают взрослые, держу ее за руку, целуюсь с ней в темноте, и, когда кончается фильм, я отступаю в сторонку, откашливаюсь не без торжественности, учтиво ее пропускаю вперед, под тяжелый занавес, в дверь - в промытый дождем летний солнечный вечер. Я был - я и кто-то совсем другой, кто-то совсем новый. Идя за нею в толпе по направлению к Береговому Кафе, я пальцем ощупал губы, которые ее целовали, чуть ли не предполагая, что они у меня изменились, неуловимо, но важно, как изменился день, увешанный толстобрюхими тучами, набухший дождем, но все-таки день еще, когда мы входили в кино, а теперь он вдруг превратился в вечер, и смуглый свет весь исчерчен косыми тенями, и кусты, шурша, отряхиваются от звезд, и красный парус там, в бухте, от нас воротит нос и уходит к уже подернутому далью, уже синему горизонту.

То кафе. В том кафе. В том кафе мы.

Был вот такой же вечер, воскресный вечер, когда я приехал сюда насовсем после того, как наконец Анна ушла. Даром что осень, не лето, тот же был смуглый свет, и чернильные тени лежали длинные, стройные, как срубленные кипарисы, и так же казалось, что все течет, моросит рубинами и звездами, и так же сине искрилось море. Мне почему-то полегчало; было так, будто вечер, весь промокший, отряхиваясь от напрасного пафоса, до поры до времени снимал с меня груз гореванья. Наш дом, или мой дом - так ведь теперь, наверно, - был еще не продан, я пока не решался выставить его на торги, но оставаться там не мог ни минуты. После смерти Анны он стал до жути пустой, сплошная комната для игры с эхом. Что-то стояло враждебное в воздухе, и так грустно рычал старый пес, недоумевая, куда подевалась любимая хозяйка и зачем это хозяин все еще тут торчит. Анна не разрешала никому сообщать о ее болезни. Подозревали, конечно, неладное, но только уж на последней стадии догадались, в чем дело. Даже Клэр предоставили самой догадаться, что у нее умирает мать. И вот все кончилось, и кое-что новое для меня начиналось: деликатная миссия - оставаться в живых.

Мисс Вавасур смущенно взволновалась при моем появлении, красные пятна кружочками выступили на высоких, тонко-морщинистых скулах, она все всплескивала руками, поджимала губы, укрощая улыбку. Когда она мне открыла, полковник Бланден был тут как тут в коридоре, подпрыгивал то из-за одного, то из-за другого ее плеча; я сразу понял, что его не порадовал мой вид. Вполне сочувствую; в конце концов, он здесь царил единственным петухом, а тут я заявился и турнул его с насеста. Пронзая взглядом мой подбородок, приходившийся по уровню его глаз - росточком полковник не вышел, хоть держится прямо, как струнка, - он мял мою руку, откашливался, сплошная мужественность, крутизна, рявкал что-то насчет погоды, слегка, по-моему, переигрывая роль старого вояки. Что-то в нем такое, ненастоящее, слишком старательное, слишком уж бьющее на правдоподобие. Сияющие башмаки, твидовый пиджак от Харриса, с кожаными заплатами на локтях и манжетах, канареечный жилет, в котором он щеголяет по выходным, - все это несколько чересчур. Стылая безупречность актера, давно заигравшего роль. Неужели действительно он старый армеец? Усиленно скрываемый белфастский акцент все равно прорывается, как запертый ветер. А в общем-то - чего уж скрывать? Ну что такого этот акцент может нам выдать? Мисс Вавасур признается, что не раз примечала, как он юркал в церковь на раннюю воскресную службу. Полковник из Белфаста - католик? Сомнительно; и весьма.

В эркере салона, то есть бывшей гостиной, был накрыт к чаю раздвижной столик. Комната была точно такая, какой мне запомнилась, или так мне казалось - память норовит без зазора прилаживаться к местам и предметам при возвращении в прошлое. Этот столик - неужели он тот же, возле которого миссис Грейс охорашивала цветы в тот день, когда играла с мячом собака? Сервировка на высоте: большой серебряный чайник, под стать ему ситечко, прекрасные чашки, щипцы для сахара, салфеточки. Сама мисс Вавасур выступала в японском стиле - пучок, крест-накрест проткнутый двумя большущими булавками, мне некстати напомнил те эротические гравюры японцев восемнадцатого столетья, на которых одутловато-фарфоровые матроны хладнокровно дают себя тискать гримасничающим господам с несуразно огромными членами и, всегда с удивлением их отмечаю, непостижимо гибкими пальцами ног.

Разговор разваливался. Мисс Вавасур как-то еще не оправилась, у полковника урчало в животе. Поздний луч, пробив куст в шуршащем саду, слепил глаза, на столе от него все дрожало и зыбилось. Я чувствовал себя слишком громадным, не знал, куда деться, как скверный подросток, которого отчаявшиеся родители отправили в деревню, на попечение к парочке пожилых родственников. Может, это все - гнусная ошибка? Может, пробормотать извинение, а и смотаться на ночь в гостиницу или даже домой, и пускай там пусто, пускай там эхо? Но тотчас я сообразил, что для того сюда и явился, чтоб была ошибка, чтоб было гнусно, чтоб сам я был, по словцу Анны, да, чтоб я был неуместен. "Ты с ума сошел, - говорила Клэр. - Ты ж там помрешь со скуки". Да, ей хорошо рассуждать, пикировал я, обзаведшись чудной новой квартирой, не теряя времени - этого я не прибавил. "Ну так давай, живи со мной, - сказала она, - места и на двоих хватит". Жить с ней! Места хватит! Но я только поблагодарил и сказал, что мне нужно побыть одному. Не выношу этот взгляд, каким она теперь на меня смотрит, сплошная нежность, дочерняя забота, и голова набок, вот как у Анны бывало, и вздернута бровь, участливо сморщен лоб. Не надо мне участия. Мне дайте злость, ругань, грубость. Я как тот страдающий бешеной зубной болью упрямец, который с мстительным наслаждением все давит кончиком языка на пульсирующее дупло. Вот, воображаю - кулак, из ниоткуда, с размаху, мне заезжает по морде, даже чувствую стук, слышу, как трещит переносица, и почему-то мне легче. После похорон, когда все вернулись в дом - ужасно, ужасно, немыслимо, - я так сжал рюмку, что она треснула у меня в кулаке. Удовлетворенный, я смотрел, как течет моя кровь, будто это кровь заклятого врага и я его от души полоснул.

- Вы, стало быть, по части живописи, - осторожно начал полковник. - И много она дает?

Он имел в виду - денег. Мисс Вавасур, поджав губы, свирепо нахмурилась и укоризненно затрясла головой.

- Он только о ней пишет, - зашептала она, глотая слова, как будто таким образом я буду избавлен от необходимости их услышать.

Полковник быстро переводил взгляд с меня на нее и молча кивал. Он все ждет подвоха, к такому приучен. Когда пьет чай, отставляет мизинец. На другой руке мизинец навсегда прижат к ладони, какой-то это синдром, вполне даже обычный, только я названье забыл; впечатление такое, будто ему больно, но он уверяет, что нет. Эта рука вдруг пышно, элегантно и широко взмывает - жест дирижера, будящего деревянные духовые или извлекающего из хора фортиссимо. Легкий тремор тоже имеет место, чашка не раз клацала о передние зубы, вставные, конечно, судя по ровности и белизне. На обветренном лице и с тылу ладоней кожа сморщенная, темная и глянцевитая, как та плотная глянцевая бумага, в которую, бывало, заворачивали что-нибудь неудобопакуемое.

- Понимаю, - сказал он, конечно ничего не поняв.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора