- Чудесная песня, - сказала Элен. - Я помню, ты пел ее по радио.
- Твоя любовь не ржавеет, дорогая.
Оскар запел в микрофон, стоявший на баре. Голоса своего он не пропил и слуха не потерял. Время будто двинулось вспять: этот голос был так же привычен американскому уху, как голос Джолсона или Мортона Дауни, - и даже Френсис, редко слушавший радио и в прежние годы, и, тем более, нынче, явственно помнил этот тембр и это тремоло, помнил по нью–йоркскому загулу, когда песни Оскара были хоралом нескончаемой радости для всех, кто мог их слышать, - так, по крайней мере, помнилось Френсису за далью лет. И то, с каким вниманием слушали Оскара бродяги, франты, официанты, лишь подтверждало, что этот пьяница не мертв, не умирает, а проживает эпилог незаурядной жизни. А все же, все же… вот он, спрятавшийся за усами, такой же калека, и в усталых его глазах читает Френсис страдания собрата, для которого жизнь оказалась, вопреки большому успеху, обещанием неисполненным и теперь уже точно неисполнимым. И песню он пел состарившуюся, но не от лет, а от износу. Песня его обтрепалась. Вытерлась песня.
Прозрение это вызвало у Френсиса потребность исповедаться во всех своих грехах перед законами естества, морали и общества, безжалостно обнажить и исследовать каждый изъян своего характера, даже самый мелкий. Что же погубило тебя, Оскар? Захочешь ли ты сказать это нам? И сам знаешь ли? Меня–то погубил не Джеральд. Не пьянство, не бейсбол и даже не маманя. Что же там такое поломалось, Оскар, и почему никто не придумает, как нас починить?
Когда Оскар плавно перешел ко второй песне, талант его показался Френсису безмерным и несоответствие между его талантом и загубленной жизнью - совсем необъяснимой тайной. Чтобы человек такое умел и это ничего не значило? Френсис задумался о своих подвигах на солнечных, подернутых дымкой полях вчерашнего дня, - как он угадывал полет мяча после любого удара биты, как бросался на мяч, словно ястреб на цыпленка, как гасил его скорость - летящего или коварно катящегося по траве. Ловил его хищным взмахом перчатки, а правая рука уже тянулась к ее кожаной полости и - бежал ли он, падал ли - хватала добычу тренированными когтями и швыряла в сторону первой или второй базы или куда там было нужно - и тебе конец, дружок, ты вылетел. Ни один игрок не владел своим телом так, как Френсис Фелан, безотказная бейсбольная машина, и не было на свете игрока быстрее его.
Френсис вспомнил цвет и крой своей перчатки, ее запах - запах пота и промасленной кожи - и подумал: сберегла ли ее Энни? Кроме воспоминаний да двух–трех вырезок из газет, эта перчатка была единственным, что сохранилось от конченой карьеры, достигшей пика в ту пору, когда давно остались позади лучшие годы; но сама эта просрочка будто обещала, что где–то может ждать его другая слава, что где–то пропоют осанну Френни Фелану, одному из самых лучших в бейсболе бегунов.
На кульминационной строке голос Оскара задрожал от горькой утраты: слезы застилают глаза, когда он вспоминает о потерянной жемчужине своей жизни, разбитое сердце зовет и зовет ненаглядную. Френсис повернулся к Элен и увидел, что она плачет прекрасными очистительными слезами: Элен, с неизгладимой печатью печали на коре головного мозга, с безысходной любовью до гроба, лила слезы над всеми жемчужинами, потерянными с тех пор, как впервые пропели эту старую нежную песню любви.
- Как это было прекрасно, как прекрасно, - сказала Элен Оскару, когда он присоединился к ним возле пивного крана. - Эта песня - одна из самых моих любимых. Я сама ее пела.
- Пела? - сказал Оскар. - А где?
- О, всюду. Концерты, радио. Когда–то я пела на радио каждый вечер - но это было сто лет назад.
- Вы должны исполнить нам.
- Ни в коем случае.
- Посетители здесь всегда поют.
- Нет, нет. Да как я выгляжу!
- Ты выглядишь не хуже любой здесь, - сказал Френсис.
- Нет, ни в коем случае, - сказала Элен. Но она уже настраивала себя на то, чего не могла сделать ни в коем случае: заправляла волосы за уши, одергивала воротничок, разглаживала платье на более чем выпуклом фасаде.
- Что будете петь? - спросил Оскар. - Джо их все знает.
- Дайте подумать.
Френсис увидел, что за дальним столиком сидит Альдо Кампьоне, с кем–то вдвоем. Ходит за мной, сукин сын, подумал Френсис. Он уперся взглядом в Кампьоне, и тот сделал неопределенный знак рукой. Что ты хочешь сказать мне, мертвец, и кто это сидит с тобой? У Альдо в петлице белого фланелевого пиджака был белый цветок - что–то новенькое после встречи в автобусе. Чертовы мертвецы, разъезжают толпами, цветы покупают. Френсис присмотрелся к его соседу, не узнал, и ему захотелось подойти поближе, разглядеть получше. А что, если там никто не сидит? Что, если я один вижу этих амбалов? Подошла цветочница с корзинкой белых гардений.
- Купите цветок, сэр? - спросила она у Френсиса.
- Это можно. Почем?
- Двадцать пять центов.
- Дайте нам один.
Он выудил из брюк монету и пришпилил гардению к лацкану Элен булавкой, которую ему дала цветочница.
- Давненько я не дарил тебе цветов, - сказал он. - Ты будешь петь нам, надо прифрантиться.
Элен перегнулась через стол и поцеловала Френсиса в губы; он краснел, когда Элен целовала его на людях. Она всегда была первостатейной озорницей между простынями - когда были простыни, когда было чем между ними заняться.
- Френсис всегда дарил мне цветы, - сказала она. - Как разживется деньгами, так первым делом мне - дюжину роз, а то и белую орхидею. Главное - мне цветы, а деньги - дело десятое. Правда ведь, Френ?
- Всё - правда, - сказал он, хотя не мог припомнить, чтоб покупал орхидею, да и не знал, как они выглядят.
- Мы жили как голубки, - сказала Элен Оскару, улыбавшемуся этой сцене бродяжьей любви у себя в баре. - У нас была прекрасная квартира на Гамильтон–стрит. Посуда - вся, какая только может понадобиться. У нас был диван и большая кровать, простыни, наволочки. Чего у нас только не было, правда, Френ?
- Правда, - сказал Френсис, пытаясь вспомнить эту квартиру.
- У нас была герань в горшках и цвела всю зиму. Френсис обожал герань. И ледник, набитый едой. Мы так ели, что приходилось садиться на диету. Какое чудесное было время.
- Когда это? - спросил Махоня. - Я и не знал, что вы где–то засиживались надолго.
- На сколько надолго?
- Ну, не знаю. Наверно, на месяцы, раз была своя квартира.
- Да было раз, я месяца на полтора задержался.
- Нет, квартира у нас была гораздо дольше, - сказала Элен. - Френсис пить не бросил, стало нечем платить, пришлось отдать и наволочки и посуду. У нас был хевилендский фарфор, самый лучший. Меня отец учил: покупаешь - так покупай самое лучшее. У нас были кресла цельного красного дерева и красивое пианино. Оно стояло у брата, и брат не хотел с ним расставаться, но оно было мое. На нем однажды играл Падеревский - в девятьсот первом году, когда приезжал в Олбани. За этим пианино я пела все мои песни.
- Она классно играла на пианино, - сказал Френсис. - Точно говорю. Может, споешь нам, Элен?
- Пожалуй.
- Что вам хочется спеть? - спросил Оскар.
- Не знаю. Может быть, "Когда–то славным летом".
- Самое время ее спеть, - сказал Френсис, - когда мы мерзнем там как цуцики.
- А впрочем, я лучше спою Френсису, - сказала Элен, - за то, что он подарил мне цветок. Ваш друг знает "Он мой друг" или "Любимый мой"?
- Ты слышал ее, Джо?
- Я слышал, - сказал пианист Джо и сыграл несколько тактов из припева песни "Он мой друг", а Элен тем временем улыбнулась и встала и пошла на эстраду уверенно и грациозно, как и подобало при возвращении в мир музыки - мир, с которым она не должна была расставаться, - и зачем только ты рассталась с ним, Элен? По трем ступенькам на эстраду подняли ее знакомые аккорды, всегда приносившие радость, - аккорды не одной этой песни, а целой эпохи песен, тридцати-, сорокалетней эпохи песен, прославлявших любовь, верность, дружбу, и семью, и страну, и мир природы. Легкомысленная Сал была сущим чертом, но честней и надежней ее - поискать. Мэри была прекрасной подругой, подарком небес, и любовь к ней не угасла. Свежескошенная трава, лунное серебро, огонь в очаге - вот были заповедники души Элен, песни, что она пела сызмалу, песни, жившие в ней, как классика, навеки заученная в молодые годы, и говорили они с ней не абстрактно с эстетических вершин искусства, которым она когда–то надеялась овладеть, а прямо и просто о насущной валюте души и сердца. Бледная луна озарит наших сердец переплетенье. Ты похитил мое сердце, любимый, так не расстанемся же никогда. Любовь моя, души моей огонь, говорили ей песни, ты моя, я твой навеки. Ты девичество мое сгубил, мои надежды разлетелись пылью. Прогони меня с улыбкой, но запомни: солнце жизни ты моей погасил.
Любовь.
В груди Элен волной поднялась жалость. Френсис, печальный человек, был ее последней великой любовью, но он не был единственной. Вся жизнь ее прошла в любовных печалях. Первый любимый сжимал ее в неистовых объятиях годами, а потом объятия разомкнул, и она покатилась, покатилась вниз, и в конце концов в ней умерла надежда. Лишенной надежды - вот кем была Элен, пока не повстречала Френсиса. И когда под звуки рояля Элен подошла к микрофону на эстраде "Позолоченной клетки", она была живым взрывом нестерпимых воспоминаний и неукротимой радости.
И не волновалась ни капли, ни боже мой, потому что была профессионалкой и перед публикой не робела нигде - ни в церкви, ни на музыкальных вечерах, ни у Вулворта, где продавала ноты, ни на радио, где каждый вечер ее слушал целый город. Не ты один, Оскар Рио, пел американцам в эфире. Были золотые деньки и у Элен - не ей робеть перед публикой.