– Генка, что ты скачешь, как конь! Вот, на, посмотри! Нет такого праздника – воссоединения семей. Он, наверно, у корейцев есть, а у нас сегодня – День тыла Вооруженных сил.
– Да, да… День тыла – чуть не со слезами на глазах повторил Селищев.
Он понял: сестра не переодевалась, потому что не приходила к нему днем, и не было никакой Нонны, никакого Славика…
Ему показалось, будто в грудь влилось что-то легче воздуха, и он вот-вот приподнимется над полом. Чтобы не испугать Веру, он даже взялся за край стола.
И было абсолютно неважно, как назвать происшедшее с ним несколько часов назад: больной сон, помутнение рассудка, колдовство… Главное, что он вырвался оттуда. И, может, именно тогда, когда в хирургическом кресле случился с ним обморок!.. А, может, наоборот: тогда-то в его память и вторглась неведомо откуда вся эта небыль. Да и неважно! Наплевать! Жаль только Нюту.
– Было бы большим свинством не отметить День тыла! – счастливо улыбнулся Селищев.
Я вот тут купил сыра, колбасы… языковой…
Вечер вышел уютный, а когда на улице посерело и заморосил дождь, стало в доме еще милей. Сестра рассказывала о детях – племянниках Селищева, конечно же, о муже… Потом вспоминали они детство, двор их в Лялином переулке. Селищев будто невзначай спросил:
– А как была фамилия Нонны?
– Нонны? – переспросила Вера, и у Селищева радостно стукнуло сердце – значит, давно они не встречались, раз имя ее у Веры не на слуху.
– Ну да, подружки твоей из второго подъезда.
– А… Красильникова. А тебе зачем?
– Да я ее, кажется, недавно видел… Мельком.
– Вряд ли это была она. Нонка замуж вышла за моряка и живет теперь в Мурманске.
"Ну все, слава богу! Можно было, конечно, и не спрашивать.
Это уж так… как говорится, для очистки совести…"
Вера стала собираться домой.
– А что ты читаешь? – увидела она книгу на ночном столике.
– Кафку, – ответил Селищев и, пораженный какой-то неожиданной догадкой, растерянно замолчал.
Он молчал почти все время, пока провожал Веру до метро. А прощаясь произнес неожиданную для нее, странную фразу:
– Знаешь, никогда не читай Кафку на ночь.
И грустно улыбнулся.
* * *
Утром следующего дня Селищев забежал в поликлинику, чтобы записаться на прием не к Додину. В регистратуре, конечно, было полно народу. Заняв очередь, Селищев взглянул на часы: времени до деловой встречи оставалось в обрез. Вдруг боковым зрением он уловил знакомый силуэт, а в следующее мгновенье увидел… Нюту. Она спускалась по лестнице и внимательно смотрела на него. В янтарных радужках словно плескался свет, они по-колдовски приманивали, влекли… Селищев непроизвольно подался к Нюте, но она тут же отвела взгляд и прошла мимо как ни в чем не бывало.
"Что же это? – в смятении подумал Селищев. – Жизнь по Кафке продолжается?!"
2012
Жили-были…
Александр Павлович читал:
"За ночь нападал снег и подморозило.
Я сижу, не включая лампы, и разглядываю синий прямоугольник, опустившийся из окна на стол. Смотрю долго, и свет от пятна одурманивает глаз, а когда поднимаю взгляд, вижу тот же свет и за окном – свет утренних сумерек.
Деревья в инее; еще не проступив белизной, они сереют, словно осыпанные пеплом.
И если выйти сейчас из дома, то дохнет тишиной – от сугробов, от морозного воздуха, от неподвижного неба. Потом улица, проснувшись, захрустит снежком, но солнце так и не пробьется из-за облаков и будет лежать на небе запорошенным оранжевым шаром, и покажется невозможным, что когда-нибудь оно разгорится жарким светом и оставит от небес только голубоватую дымку, и будет стоять над землей чудесная пора – лето!
Идешь по пятнам тени из-под ветвей, в загустевшем на зное аромате цветов; позвякивает, холодит, прикасаясь к ноге, бидончик – сейчас тетя Настя наполнит его парным козьим молоком.
– Кто это? – отзовется она из глубины сарая, выйдет и улыбнется.
– А… Я скоро, сейчас…
Она уйдет обратно, а через приоткрытую дверь выплывет профиль козьей головы.
Желтый глаз неподвижен, тих. Коза стоит, замерев, пока другие козы не выталкивают ее за дверь.
– У, черти неугомонные! – ругается на них тетя Настя. – А ну, прочь!
Разыгравшаяся компания шумно высыпает из сарая.
За нею появляется голенастый кот Василий. У него вкрадчивый шаг и озорные глаза. Он отходит в тенек; завалясь на спину, щурится в небо.
Тетя Настя выносит банку с молоком, цедит его через марлю – чувствуешь, как теплеют под руками стенки бидончика.
Возвращаясь домой, замечаешь от дорожки сада белый платок на маминой голове – сегодня у нее стирка. Паром исходят тазы, выстиранное белье лежит мокрое, распластанное и, словно подожженное белизной, рвется светом в глаза, и мелькают в мыльной пене мамины покрасневшие руки.
Когда выходишь из дома, чтобы идти на озеро, встречается Виктор Иванович, старик – сосед в соломенной шляпе. Он стоит у своей калитки и зовет:
– Иди-ка, посмотри, какой у меня цвет вырос…
Цветок, и в самом деле, замечательный: огромный, темно-фиолетовый, из трех стоячих лепестков. Кое-где изнутри к ним пристала фиолетовая пыльца, нападавшая с высоких тычинок, – и вот-вот эти бархатные шарики скатятся на дно цветка.
– А? – довольно смеется Виктор Иванович.
Он ведет в сад, усаживает на лавочку:
– Ты клубнику мою попробуй… У вас такой нет.
И торопливо уходит.
Над лавочкой раскидистые яблони выстилают навес из тяжелой листвы.
Виктор Иванович приносит клубнику в кружке.
Берешь ягоду – с ее гладкой кожицы скатывается на палец капля сока – целиком кладешь в рот, и поражаешься сладости – не приторной, как сахар, а какой-то изящной, пронзительно-тонкой.
Виктор Иванович радостно поглядывает из-под соломенной шляпы и начинает говорить об этом необычайном сорте клубники.
Голос его, то оседая на басок, то выравниваясь, звучит ритмично, спокойно – как и тогда, когда он рассказывает что-нибудь вечерком собравшимся дачникам.
Вечер теплый, серебрится светом звезд, а воздух сыроват и мягок, с комариным звоном, и шелестит, тихо вьется разговор над покоем земли.
Но пора идти. Виктор Иванович провожает. Он останется стоять у калитки и, наверно, пригласит еще кого-нибудь отведать клубники и посмотреть на цветок, и кто-то еще, посидев в его тенистом уголке, зажмурится, выйдя на припыленную дорогу.
Она, тучно переваливается на поворотах, лениво тянется между изгородей, леском и полем и упирается в озеро – выпуклое, блестящее.
Окунаешься в воду и чувствуешь, как струями относится жар. Прохлада наполняет тело до озноба, и тогда только выходишь на берег. А солнце быстро высушивает кожу, оставляя от капель белые ободки. Снова идешь в воду – и так долго, не замечая времени.
Возвращаешься полем. Небо над головой стоит ясным простором, от которого слепит глаза, и в ослеплении не сразу замечаешь, как притухает все вокруг: серые облачка, взявшиеся неведомо откуда, наплыли на солнце. А следом появились тяжелые, синие тучи; они густеют, растут, и, наконец, выхлестывают молнию, за которой с треском разрывается гром.
Все на секунду затихает, а потом слух улавливает какую-то беспокойную точку, которая с шорохом растет, – и начинаешь понимать, что это шум бегущего по полю дождя.
Вот он подступает вплотную и окатывает напором струй. И опять плещут синим огнем, заходятся громом небеса.
Кажется, что сорвет сейчас тебя с места, завертит эта бушующая сила, – и с радостью примешь ее власть, и чем-то дерзким, смелым наполняется сердце.
Неожиданно гроза уходит. Наступившая прохлада втягивает тепло земли, – и слоятся и даль, и высь. Солнце, как бы виноватое, косо заглядывает в поле, а, когда оказываешься возле леса, оно припекает уже по-прежнему, будто и не налетала гроза.
Дома после обеда идешь в сад.
В теньке, под вишней, ложишься на раскладушку, открываешь книгу. Но не читается. Смотришь на листья, подступающие к самому лицу: они темнеют зеленью, а те, что повыше – вылетают из света жилками на салатовой ткани; порой они неожиданно отодвигаются, и тогда бьет острый луч света. Жмуришься и чувствуешь, как томится внутри ломота.
Хочется спать. От сомкнутых век горячо глазам, но ломота притихла, и уже видишь себя под вишней, а вокруг все летит, вертится в каком-то безмолвном ненастье, и становится душно, тягостно.
Будит тревожный голос: мама зовет.
– Вставай, пойдем в дом, – горишь весь…
В комнате свежо – сразу зябнешь. Мама хорошенько укрывает одеялом и уходит готовить морс.
Пока греешься в постели, не замечаешь, что тишина обращается в сон. Он окутывает легко, плотно, не отпуская даже тогда, когда мама приносит клюквенный морс, когда из-за окна доносится голос тети Насти:
– Где ж сынок-то твой? Что ж за молоком не идет?
– Да заболел, лежит…
– А-а-а, – сокрушается тетя Настя.
И вплывает в сон ее улыбка.
– На-ка, покушай с молочком – первое средство от простуды…
Она держит ярко-красную чашку с липовым медом.
После молока и меда засыпаешь крепко, будто уходишь от самого себя.
Утром проколет и растворит небытие тонкий солнечный луч. В нем различишь сначала пылинки – они висят розовеющие, неподвижные, – потом проводишь его взглядом до столика, на котором вспыхнет красная чашка. И вспомнишь про мед, про болезнь, и удивишься, ощутив свое тело здоровым и свежим.