Потом жил, не помня себя, пока однажды утром не раздался в дверь ее звонок.
– Ну что ты там себе напридумывал?! Я даже ничего объяснить не успела, сумасшедший! Мы просто с ним танцевали. Это Миша Тихонов, мы работаем вместе… Ух, какой же ты дурак!
И снова наступило счастье…
Прощаясь на перроне, они договорились летом пожениться.
Так все и вышло. Перебраться в Ленинград и устроиться в клинику помог дед.
Леонид влюбился в Ленинград. Вскоре он освоился в нем, как в родном городе. И на работе дела шли неплохо.
Но спустя полгода Вика вдруг изменилась: стала молчаливой, если отвечала – то невпопад и чему-то виновато улыбалась. Становилось тускло между ними, словно отгорала светившая для них свеча. Ведь и Леонид, догадываясь, откуда в ней эти перемены, вовсе не сходил, как прежде, с ума.
Когда Вика сказала, что полюбила другого, он молча собрал чемодан. "Нет, уйду я. К нему. И не спеши со мной разводиться". Через год она вернулась. "Больше, чем тебя, я никого не могу любить", – сказала Вика, а Леониду даже не захотелось разбираться, верит он ей или нет… Знал только то, что ему жалко ее и что жалость эта – отблеск былой любви.
Но так нелепо жить выпало недолго: началась война. Лифшиц сразу же ушел на фронт, Вика осталась в Ленинграде, который уже в сентябре оказался в блокаде.
Лифшиц старался не вспоминать прожитого на войне: стоило ему мыслью прикоснуться к прошлому, как всплывали перед глазами какие-то топи непролазные, затянутое дымом небо, черный снег, сумрак землянки, бесконечные операции. И хотя никакая война не могла отменить ни весны, ни лета, каждый день для него был пасмурным.
А появилась Лена – и посветлело! Когда он смотрел на нее, все затихало внутри, и он слышал, как, наверно, душа нашептывала одно и то же слово: милая, милая, милая… Вот и нашлась она, его женщина.
И вдруг это письмо… Письмо от Вики. Она оставалась в Ленинграде до снятия блокады. Болела, чуть не умерла. И отыскала его. Конечно, он может к ней не возвращаться, но она будет счастлива, если снова увидит его. Ведь она все еще его жена.
Лифшиц сел на койке, взял с тумбочки конверт. Подержал его в руках и положил обратно. Да, она его жена… И, значит, нужно ехать к ней… А Лена?!
Лифшиц, застонав, снова лег, закрыл глаза. "Милая, милая, милая", – зазвучало в ушах. Да он просто не в силах с ней расстаться!
Но… Словно кто-то толкнул его: "Все о себе думаешь? Лена молодая – не пропадет. А Вике ты нужен; еще неизвестно, выживет ли она без тебя. Неспроста ведь судьба свела вас…"
И Лифшиц понимал, что этот кто-то, в конечном счете, прав!..
7
Был майский, уже после Победы, вечер, когда к Шерстову в палату зашла Лена. Он лежал на кровати и был один: в эти теплые, радостные дни никому не хотелось оставаться в четырех стенах. После встречи с Фердыщенко Шерстов часто путался между сном и явью. Вот и сейчас было неясно: то ли он дремно витает под потолком, то ли пробуравил его взглядом до мерещелок. Но Лена оказалась из реальности – Шерстов почувствовал ее тяжесть на краю койки.
– Ну вот, – грустно улыбнулась она, – завтра тебя выписывают. В Москву поедешь?
– Конечно. – Шерстов сел. – Меня же комиссовали. Поеду жизнь гражданскую налаживать.
– Я тоже скоро домой. Говорят, нас вот-вот демобилизуют…
И Лена вдруг заплакала, уткнувшись ему в грудь.
Шерстов замер, не решаясь перевести дыхание. Наконец, спросил:
– Что случилось?
– Он уехал, – сквозь слезы проговорила Лена. – К жене…
Шерстов погладил ее золотистую головку; под рукой упруго пробежала волна волос, и на ладони осталось ощущение приятной шероховатости. Шерстов продолжал гладить ее, тая от нежности и забывая сказанные ею слова. Но все же опомнился:
– Так он и в самом деле женат?
Лена закивала, не отнимая лица от его груди.
– Зачем же он тогда…
Лена выпрямилась, отерла слезы.
– Он думал, что у них все кончено. И вдруг получил от нее письмо. Представляешь, она в Ленинграде всю блокаду была… Теперь, конечно, ей нужна помощь. Видно, не судьба нам с Леонидом…
– Что я могу для тебя сделать?
– Да чем тут поможешь? Спасибо…
Ленино печальное лицо прояснилось – не от улыбки, а как бы в преддверии ее, – но тут же погасло. Тронув его за плечо, она вышла, и тогда Шерстов понял: вот тот шанс, о котором говорил Фердыщенко! Значит, он все-таки существует – ангел-хранитель! Ведь не иначе, это его рук дело! Главное сейчас – действовать с умом, не спугнуть удачу…
На следующий день они с Леной попрощались. Шерстов никогда не показывал Лене своих чувств, хоть знал наверняка, что ей они известны. Но и теперь, даже теперь! он оставался сдержан, также зная наверняка, что Лена не сможет не оценить его чуткости.
Вернувшись в Москву, он стал ждать ее приезда.
8
Рука почти совсем зажила. Когда Шерстов пришел вставать на воинский учет, райвоенком сказал:
– Ну что, солдат? Воевал ты честно, медаль имеешь (Костя покраснел). Хочу рекомендовать тебя на ответственную работу.
Шерстов недоуменно взглянул на майора.
– Решать, конечно, райкому партии, – продолжал тот, – а мое дело предложить… Тут на днях инвалидная артель организовалась. Еще даже правление не избрано. Должность председателя тоже вакантна. Плохо, конечно, что ты не офицер, но, с другой стороны, у тебя десятилетка, среднее образование – думаю, справишься.
– А что артель будет производить?
– Что-то такое из пластмассы… Да это не важно.
Шерстов неуверенно пожал плечами и вдруг сказал:
– Я согласен.
Артель выпускала электрические выключатели, розетки, штепсели; вернее, занималась их сборкой с использованием специальных приспособлений, предназначенных для инвалидов. Само производство наладили два инженера с завода "Электроприбор", а на Шерстова легло общее руководство предприятием. Он отвечал за выполнение плановых заданий, организацию социалистического соревнования, культмассовой работы и за многое еще другое.
Туго пришлось ему. Народ-то был особенный: мог и "по матери" послать, мог и запустить чем попало, к тому же пил, план выполнял нерегулярно и категорически не желал участвовать в художественной самодеятельности. Если б не Чугунов, записавшийся в хор при районном Доме культуры, можно было бы считать, что эта работа стоит на нуле.
Случилось так, что послушать выступление хора приехала высокая комиссия – из самого горкома партии. Солировал как раз Чугунов. Этот бывший танкист, ослепший на Курской дуге, обладал великолепным голосом. Неудивительно, что начальство его заметило. А вскоре о нем узнал и сам Первый секретарь горкома.
– И где же водятся такие таланты? – спросил он у товарища Жидкова, возглавлявшего комиссию.
– Работает в инвалидной артели. Которая на Покровке.
"А мне недавно Хозяин сказал, что не занимаюсь я массами, только на заднице сижу, да отчеты сочиняю", – с обидой и раздражением вспомнил Первый и произнес:
– В субботу заеду в артель эту. Поглядим на их самодеятельность.
Уж что имел в виду Григорий Михайлович под "самодеятельностью", одному ему известно, только Шерстову так и передали: готовь, мол, к субботе концерт художественной самодеятельности артели – сам Первый секретарь МГК будет присутствовать. Шерстов поначалу впал в состояние отрешенности, будто известие это совсем его не касалось. Костя даже пространно улыбнулся, сочувствуя тому бедолаге, которому оно адресовалось. И вдруг осознал: а ведь это он и есть. Еще Шерстов подумал, что стоит сейчас, как дурак, с телефонной трубкой возле уха, когда с ним никто не разговаривает. После того, как он положил трубку на рычаг и вышел из кабинета, мозг его обезжизнил. Ни одна мысль, даже самая короткая, не выскользнула из него, пока Шерстов шел по коридору к выходу.
Во дворике, на ящике из-под тары сидел Чугунов и курил.
– Дай папиросу, – сипло произнес Шерстов.
– Что это с тобой, товарищ начальник? – уловил Чугунов странное звучание его голоса.
Шерстов сел на соседний ящик, закурил и посмотрел на Чугунова так, словно только что обнаружил его присутствие. Через некоторое время взгляд его, наполняясь какой-то мыслью, начал тяжелеть.
– Спасибо тебе, товарищ Чугунов, – изрек, наконец, он.
– Да папирос не жалко, – широко улыбнулся тот, выставив крупные, желтые от курева зубы.
Лишенный возможности видеть, он не стеснялся, в отличие от большинства людей, своих внешних недостатков. А впрочем, эта улыбка делала его смуглое, вырябленное пороховыми газами лицо неожиданно добродушным.
– Не за табачок спасибо, – усмехнулся Шерстов, – а за твое пение в хоре.
– Ты вроде бы недоволен… Сам же агитировал за художественную самодеятельность.
– И где ты хор этот нашел! – Шерстов, казалось, не слышал Чугунова.
– Да объясни толком: что случилось?!
– А то и случилось, что в субботу к нам приедет Первый секретарь горкома. Посмотреть на художественную самодеятельность. Которой в помине нет!
– А я-то чем виноват?!
– Не полез бы в хор со своим вокалом, никто б не узнал, что у нас тут второй Лемешев трудится. А теперь все! – Шерстов отбросил, не погасив, окурок. – Скоро вам нового начальника пришлют!
– Эх, пехота!.. – после недолгого раздумья протянул Чугунов. – И решительно заявил: есть выход!
– Да откуда ему взяться? – махнул рукой Шерстов.
– Вот слушай, что я тебе скажу…
Хороший же мужик был этот Чугунов: светлая голова, рисковый человек – недаром танкист! Шерстов еще долго оставался благодарен ему.