Николай Никонов - Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка стр 28.

Шрифт
Фон

- Ну, ты да-ешь, мура… На передовую едет и не курит.

- И не пробовала. Никогда не пробовала. Не хочу.

- Хм? За-бавно… - сказала она, затягиваясь до ям на впалых, пожелтелых щеках, играя бровью. - Забавная ты, Одинцова… Трудно тебе будет. Булочка пшеничная… Ишь вот, в юбочке едешь. У тебя там, поди, и панталончики с кружевами? - говоря это, она вдруг бесстыдно дернула меня за юбку и захохотала, закашлялась так, что из папиросы летели искры.

Я смутилась и отодвинулась от нее.

- Ну, милая! Ну, мордашка. Ну, чо ты? - кашляла Лобаева. - Я же шутя, подруга. Ты на меня не обижайся..

Она придвинулась ко мне и, швырнув папиросу за борт, проследив за ее полетом, все еще дыша табаком, забормотала:

- Ох, я рада тебе, знаешь. Как родню встретила. А то я, знаешь, измучилась. Я ведь детдомовка… В детдоме воспитывалась… И в колонии была… А-а… Долго… Объяснять не хочу… Знаешь - измучилась… Как собака бездомная… И все-то всем от меня надо… Б..! Надо… Надо! Устала. Темнеет вот. Давай поспим. Дорога еще… Далеко. А мужиков я ненавижу… Ненавижу… Прости меня..

Через мгновение она уже спала. Ушанка опять съехала у нее с головы, и лицо Лобаевой, похуделое, желтовато-бледное, в сумерках показалось мне еще более усталым и несчастным. Повязка делала его еще и странно детским, беспризорным. Я придвинулась к ней, обняла, кое-как приспособила шапку. Лобаева спала обморочным фронтовым сном, видно, намучилась с зубами. Было в ней теперь что-то будто изломанное, искалеченное и несчастное, как бы истоптанное, и опять я с острой болью внезапного осознания или прозрения подумала: да должна ли женщина быть на войне, и вообще, что такое война? Зачем человечество, столь разумное, тем будто бы и отличающееся от неразумного животного мира, без конца и без края ведет войны… Наш учитель истории Владимир Борисович Мошков говорил на уроках, что человечество и дня не прожило без войны. Войны уходят в самую глубь истории, в то, что невнятно отделено как бы минусовым знаком и считается вглубь. Были Цезари и Помпеи, Александры и Филиппы, Ксерксы, Митридаты и Дарий, Рамзесы и Хуфу. Были всякие там псы-рыцари, крестоносцы, монголы, гунны. И вот миновала еще тысяча лет, а машина трясется, мчит нас навстречу опять каким-то "псам". И почему одним народам словно судьбой даровано вечное право нападать, другим - вечное право защищаться и восстанавливать зыбкие весы справедливости… Не так, наверное, я думала тогда, на фронтовой дороге в степи, ночью, под рокот пролетающих над нами самолетов. Это были, к счастью, уже наши, хотя и теперь все в душе напрягалось, уши ждали волновой гул бомбардировщика, мерный вой истребителей. Нет. Сейчас над дорогой пролетали У-2 - "ночные бомбардировщики". Я их хорошо знала, двукрылые, допотопного вида самолетики, равномерно стрекочущие, знала, что немцы зовут их презрительно "рус-фанер", не знала только, что на этих самолетах могли быть летчиками девчонки вроде меня.

Много я передумала в эту полубессонную ночь по дороге на передовую. Теперь я еще приблизилась к войне, но передовая не пугала меня. Мне думалось, после пережитых бомбежек, сгоревшего эшелона вряд ли может быть что-то более страшное. И под утро я тоже уснула.

XIII

Я на передовой. Так называется вправо и влево убегающая полоса траншей, окопов, ям, землянок, ходов сообщения. Земля и грязь, трава, засыпанная глиной, исполосованная, исковерканная, задымленная земля, в которой прячется жизнь и смерть. Жизнь - это все, что может укрыться тут, окопаться, зарыться, спрятаться под защиту брустверов и накатов, лечь на дно в жидкую, измешенную сапогами грязь, незаметно проскочить, вечно пригибаясь в полусогнуто-настороженном движении, с ознобом в спине. Смерть - это то, что в любой момент, а чаще неожиданно может заполоскать бледным, блекучим грохочущим огоньком из таких же бугров, прилететь с живым или потусторонним визгом и калечить той же землей, камнями, осколками, может и прочирикать птичкой-невидимкой "фить-вить" - слава богу, мимо… Жизнь - это травка, которая всходит зеленым плотным засевом по израненным смертью буграм и на братских могилах под первым дождем, под апрельским хмелевым солнцем. Жизнь - жаворонок, невесть откуда он взялся, набирает высоту с довольным говорливым пением и с мяуканьем спускается то к нам, то к немцам, на ничейной полосе и на минном поле, безбоязно и бестрепетно. Жизнь - долгоногие зеленого и черноватого цвета жуки, хлопочущие взад и вперед по своим, неведомым людям делам. Жизнь - солнце, такое прекрасное, мерзло-розовое, в росе и в тумане по утрам, свежее, птичье, ничье. Воздух без гари, мерцающие ночами звезды - здесь, в степи, в оврагах и балках, они кажутся крупнее и ярче, живее и ближе. Жизнь - голоса солдат из землянок, даже треньканье на грошовой балалайке:

Ты калина, ты калина,
Ты калина-ягода.
Ты почто, моя калина,
Не целуешь никогда..

Смерть - изломанные, обсеченные, выдернутые деревья, чей-то черный, безжизненный сад, стена, где дырой сияет изумленное небо, печи - долгошеие идолы - безмолвный кошмар былого жилья, серые фигурки, иногда мечущиеся и пропадающие - ТАМ, запах дыма, сгорелого хлеба, сгорелой земли, стали, взрывчатки, острый в проникающей химической кислоте, отравно-ненужный, ненужно-предупреждающий, смерть - громы и сполохи то в правой, то в левой стороне, ни дать ни взять - дальняя гроза, глазами ищешь, предугадываешь тучу, опомнившись, начинаешь понимать, никакая там не гроза - это смерть, ее голос чудится даже в скрипении губных гармошек, в отдельных криках чужой речи, особенно по вечерам и когда ветер дует с запада. Дует с запада…

Пока на передовой затишье - "бои местного значения", то просто изнуряющая, с подлым однообразием, рассчитанной злобностью перестрелка. Начинают почти всегда немцы и почти всегда перед тем, как уснуть, когда клонит и валит в сон. Вдруг загрохочут пулеметы - издалека, не видать. Завизжит, ахнет, свистнет настильным осколком одна-другая мина, задудит крупнокалиберный, прошивая ночной закат строчками зеленожелтых пуль. Ракеты повиснут: одна, другая - ядовитый, мертвецкий, капающий свет. Громыхнет артиллерия с закрытых позиций, и снарядный шелест, пригибающий этот шорох, перекроется громким ночным взрывом. Часам к двенадцати обстрел гаснет - немцам пора спать. Концерт окончен часов до восьми, хоть мы иногда их "будим" в отместку и, бывает, "будят" нас. Иногда же на передовой вообще виснет томящая, отвратительная тишина. Странно даже писать так о тишине, а бывает именно отвратительная, выворачивающая душу. От такой тишины, как и от грохота, можно сойти с ума, и сходили - бывали случаи. Нервы напряжены, уши устали от ожидания, ломит виски и скулы, где-то внутри, повыше желудка, копится, рождает тошнотную слюну шерстяной ком, кажется, еще немного - и что-то лопнет в тебе, порвется, иных, особенно из пополнения, тошнило пустой, выворачивающей изнанку рвотой. В таких случаях надо отвлекаться, смотреть, как бегают жуки, как устроены травинки, начать обустраивать окоп, пожевать что-нибудь, хоть соломинку, постараться уйти в себя, в воспоминания, если удастся, даже можно читать, иные для этого только таскали замученные грязные книжки. Читаешь, не соображая, читаешь, чтобы отвлечься, забыть тянущую душу тишину. Странно, что даже выстрелы с той ли, с этой ли стороны давали облегчение - иногда для этого только и стреляли.

Раненых в период затишья почти нет - кого-то ушибло камнем, кого-то оглушило, насыпало в глаза и в уши земли, - зато есть убитые. Стреляют снайперы. Зовут их "кукушками", видимо, еще с финской, никто из снайперов не "кукует", и где они - непонятно, - увидеть снайпера, залегшего где-нибудь на огневой с ночи, а то и чуть не за километр от наших окопов, мудрено. Едва я появилась в роте, как при мне убили командира первого взвода, молоденького парня со странной фамилией Немых. Он был даже в каске, но снайпер попал ему в голову точно ниже края. Кто-то охал, кто-то сокрушался, кто-то просто молчал, и кто-то даже ляпнул утешающе: "Легкая смерть", а смерть была глупая - хуже некуда, не в бою, не в атаке, не под бомбами, хотя и тогда, что об этом… Немых убили, когда он встал помочиться, не мог делать этого на коленях, а был высокого роста… БЫЛ. Я не могла глядеть. Без каски он лежал абсолютно спокойный, даже с подобием легкой улыбки, точно спал и во сне решал какую-то несложную задачку. Вот нашел уже и решил, сложил все в уме. Теперь только записать… Без каски, даже в шинели, не походил на военного, тем более на командира… Тонкая шея из жесткого ворота, не по ногам сапоги. Вспомнила, как в нашей школе - господи, как давно! До войны! - играли пьесу, и мальчишки там, на фанерной сцене, одетые в отцовские гимнастерки и шинели, изображали бой. За сценой кто-то старательно грохотал по железному листу. Мальчишки были вот такие точно, как этот Немых, которому теперь уже никто не мог помочь, не могла и я, хотя суетилась, вытащила пакет, бинт, пыталась щупать пульс.

- Батальонный идет! Комбат! - раздались голоса.

В траншее появился комбат, которого я еще и не видела: когда прибыла, его вызывали куда-то в штаб. Мое удивление было велико, я, наверное, стояла, раскрыв рот, вытаращив глаза: командиром нашего батальона оказался тот самый капитан, что командовал прицепленным эшелоном, только теперь он был не в фуражке с синим верхом, а в каске, отчего лицо его стало еще более резким, военным, морщины в краях щек и рта казались черными, проведенными тушью, а глаза будто еще более пожелтели или побелели, и я подумала: какие страшные, бешеные, птичьи они - глаза не знающих пощады больших хищных птиц.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора